Безотказный этот Алёшка, о чём его ни попроси. Каб все на свете такие были, и Шухов бы был такой. Если человек просит — отчего не пособить? Это верно у них.
По всей зоне и до ТЭЦ ясно донеслось: об рельс звонят. Съём! Прихватил с раствором. Эх, расстарались!..
– Давай раствор! Давай раствор! — кричит бригадир.
А там ящик новый только заделан! Теперь — класть, выхода нет: если ящика не выбрать, завтра весь тот ящик к свиньям разбивай, раствор окаменеет, его киркой не выколупнешь.
– Ну, не удай, братцы! — Шухов кличет.
Кильдигс злой стал. Не любит авралов. У них в Латвии, говорит, работали все потихоньку, и богатые все были. А жмёт и он, куда денешься!
Снизу Павло прибежал, в носилки впрягшись, и мастерок в руке. И тоже класть. В пять мастерков.
Теперь только стыки успевай заделывать! Заране глазом умерит Шухов, какой ему кирпич на стык, и Алёшке молоток подталкивает:
– На, теши мне, теши!
Быстро — хорошо не бывает. Сейчас, как все за быстротой погнались, Шухов уж не гонит, а стену доглядает. Сеньку налево перетолкнул, сам — направо, к главному углу. Сейчас, если стену напустить или угол завалить, — это пропасть, завтра на полдня работы.
– Стой! — Павла от кирпича отбил, сам его поправляет. А оттуда, с угла, глядь — у Сеньки вроде прогибик получается. К Сеньке кинулся, двумя кирпичами направил.
Кавторанг припёр носилки, как мерин добрый.
– Ещё, — кричит, — носилок двое!
С ног уж валится кавторанг, а тянет. Такой мерин и у Шухова был, до колхоза. Шухов–то его приберегал, а в чужих руках подрезался он живо. И шкуру с его сняли.
Солнце и закрайком верхним за землю ушло. Теперь уж и без Гопчика видать: не только все бригады инструмент отнесли, а валом повалил народ к вахте. (Сразу после звонка никто не выходит, дурных нет мёрзнуть там. Сидят все в обогревалках. Но настаёт такой момент, что сговариваются бригадиры, и все бригады вместе сыпят. Если не договориться, так это ж такой злоупорный народ, арестанты, — друг друга пересиживая, будут до полуночи в обогревалках сидеть.)
Опамятовался и бригадир, сам видит, что перепозднился. Уж инструментальщик, наверно, его в десять матов обкладывает.
– Эх, — кричит, — дерьма не жалко! Подносчики! Катите вниз, большой ящик выскребайте, и что наберёте — отнесите в яму вон ту и сверху снегом присыпьте, чтоб не видно! А ты, Павло, бери двоих, инструмент собирай, тащи сдавать. Я тебе с Гопчиком три мастерка дошлю, вот эту пару носилок последнюю выложим.
Накинулись. Молоток у Шухова забрали, шнур отвязали. Подносчики, подбросчики — все убегли вниз в растворную, делать им больше тут нечего. Остались сверху каменщиков трое — Кильдигс, Клевшин да Шухов. Бригадир ходит, обсматривает, сколько выложили. Доволен.
– Хорошо положили, а? За полдня. Без подъёмника, без фуёмника.
Шухов видит — у Кильдигса в корытце мало осталось. Тужит Шухов — в инструменталке бригадира бы не ругали за мастерки.
– Слышь, ребята, — Шухов доник, — мастерки–то несите Гопчику, мой — несчитанный, сдавать не надо, я им доложу.
Смеётся бригадир:
– Ну как тебя на свободу отпускать? Без тебя ж тюрьма плакать будет!
Смеётся и Шухов. Кладёт.
Унёс Кильдигс мастерки. Сенька Шухову шлакоблоки подса́вывает, раствор кильдигсов сюда в корытце перевалили.
Побежал Гопчик через всё поле к инструменталке, Павла догонять. И 104–я сама пошла через поле, без бригадира. Бригадир — сила, но конвой — сила посильней. Перепишут опоздавших — и в кондей.
Грозно сгустело у вахты. Все собрались. Кажись, что и конвой вышел — пересчитывают.
(Считают два раза на выходе: один раз при закрытых воротах, чтоб знать, что можно ворота открыть; второй раз — сквозь открытые ворота пропуская. А если померещится ещё не так — и за воротами считают.)
– Драть его в лоб с раствором! — машет бригадир. — Выкидывай его через стенку!
– Иди, бригадир! Иди, ты там нужней! — (Зовёт Шухов его Андрей Прокофьевичем, но сейчас работой своей он с бригадиром сравнялся. Не то чтоб думал так: «Вот я сравнялся», а просто чует, что так.) И шутит вслед бригадиру, широким шагом сходящему по трапу: — Что, гадство, день рабочий такой короткий? Только до работы припадёшь — уж и съём!
Остались вдвоём с глухим. С этим много не поговоришь, да с ним и говорить незачем: он всех умней, без слов понимает.
Шлёп раствор! Шлёп шлакоблок! Притиснули. Проверили. Раствор. Шлакоблок. Раствор. Шлакоблок…
Кажется, и бригадир велел — раствору не жалеть, за стенку его — и побегли. Но так устроен Шухов по–дурацкому, и никак его отучить не могут: всякую вещь и труд всякий жалеет он, чтоб зря не гинули.
Раствор! Шлакоблок! Раствор! Шлакоблок!
– Кончили, мать твою за ногу! — Сенька кричит. — Айда!
Носилки схватил — и по трапу.
А Шухов, хоть там его сейчас конвой псами трави, отбежал по площадке назад, глянул. Ничего. Теперь подбежал — и через стенку, слева, справа. Эх, глаз — ватерпас! Ровно! Ещё рука не старится.
Побежал по трапу.
Сенька — из растворной и по пригорку бегом.
– Ну! Ну! — оборачивается.
– Беги, я сейчас! — Шухов машет.
А сам — в растворную. Мастерка так просто бросить нельзя. Может, завтра Шухов не выйдет, может, бригаду на Соцгородок затурнут, может, сюда ещё полгода не попадёшь — а мастерок пропадай? Заначить так заначить!
В растворной все печи погашены. Темно. Страшно. Не то страшно, что темно, а что ушли все, недосчитаются его одного на вахте, и бить будет конвой.
А всё ж зырь–зырь, довидел камень здоровый в углу, отвалил его, под него мастерок подсунул и накрыл. Порядок!
Теперь скорей Сеньку догонять. А он отбежал шагов на сто, дальше не идёт. Никогда Клевшин в беде не бросит. Отвечать — так вместе.
Побежали вровень — маленький и большой. Сенька на полторы головы выше Шухова, да и голова–то сама у него экая здоровая уродилась.
Есть же бездельники — на стадионе доброй волей наперегонки бегают. Вот так бы их погонять, чертей, после целого дня рабочего, со спиной, ещё не разогнутой, в рукавицах мокрых, в валенках стоптанных — да по холоду.
Запалились, как собаки бешеные, только слышно: хы–хы! хы–хы!
Ну, да бригадир на вахте, объяснит же.
Вот прямо на толпу бегут, страшно.
Сотни глоток сразу как заулюлюкали: и в мать их, и в отца, и в рот, и в нос, и в ребро. Как пятьсот человек на тебя разъярятся — ещё б не страшно!
Но главное — конвой как?
Нет, конвой ничего. И бригадир тут же, в последнем ряду. Объяснил, значит, на себя вину взял.
А ребята орут, а ребята матюгаются! Так орут — даже Сенька многое услышал, дух перевёл да как завернёт со своей высоты! Всю жизнь молчит — ну и как гахнет! Кулаки поднял, сейчас драться кинется. Замолчали. Смеются кой–кто.
– Эй, сто четвёртая! Так он у вас не глухой? — кричат. — Мы проверяли.
Смеются все. И конвой тоже.
– Разобраться по пять!
А ворот не открывают. Сами себе не верят. Подали толпу от ворот назад. (К воротам все прилипли, как глупые, будто от того быстрей будет.)
– Р–разобраться по пять! Первая! Вторая! Третья!..
И как пятёрку назовут, та вперёд проходит метров на несколько.
Отпыхался Шухов пока, оглянулся — а месяц–то, батюшка, нахмурился багрово, уж на небо весь вылез. И ущербляться, кесь, чуть начал. Вчера об эту пору выше много он стоял.
Шухову весело, что всё сошло гладко, кавторанга под бок бьёт и закидывает:
– Слышь, кавторанг, а как по науке вашей — старый месяц куда потом девается?
– Как куда? Невежество! Просто не виден!
Шухов головой крутит, смеётся:
– Так если не виден — откуда ж ты знаешь, что он есть?
– Так что ж, по–твоему, — дивится капитан, — каждый месяц луна новая?
– А что чудного? Люди вон что ни день рождаются, так месяцу раз в четыре недели можно?
– Тьфу! — плюнул капитан. — Ещё ни одного такого дурного матроса не встречал. Так куда ж старый девается?
– Вот я ж и спрашиваю тебя — куда? — Шухов зубы раскрыл.
– Ну? Куда?
Шухов вздохнул и поведал, шепелявя чуть:
– У нас так говорили: старый месяц Бог на звёзды крошит.
– Вот дикари! — Капитан смеётся. — Никогда не слыхал! Так ты что ж, в Бога веришь, Шухов?
– А то? — удивился Шухов. — Как громыхнёт — пойди не поверь!
– И зачем же Бог это делает?
– Чего?
– Месяц на звёзды крошит — зачем?
– Ну, чего не понять! — Шухов пожал плечами. — Звёзды–те от времени падают, пополнять нужно.
– Повернись, мать… — конвой орёт. — Разберись!
Уж до них счёт дошёл. Прошла пятёрка двенадцатая пятой сотни, и их двое сзади — Буйновский да Шухов.
Конвой сумутится, толкует по дощечкам счётным. Не хватает! Опять у них не хватает. Хоть бы считать–то умели, собаки!
Насчитали четыреста шестьдесят два, а должно быть, толкуют, четыреста шестьдесят три.
Опять всех оттолкали от ворот (к воротам снова притиснулись) — и ну:
– Р–разобраться по пять! Первая! Вторая!
Эти пересчёты ихие тем досадливы, что время уходит уже не казённое, а своё. Это пока ещё степью до лагеря допрёшься да перед лагерем очередь на шмон выстоишь! Все объекты бегма бегут, друг перед другом расстарываются, чтоб раньше на шмон и, значит, в лагерь раньше юркнуть. Какой объект в лагерь первый придёт, тот сегодня и княжествует: столовая его ждет, на посылки он первый, и в камеру хранения первый, и в индивидуальную кухню, в КВЧ за письмами или в цензуру своё письмо сдать, в санчасть, в парикмахерскую — везде он первый.
Да бывает, конвою тоже скорее нас сдать — да к себе в лагерь. Солдату тоже не разгуляешься: дел много, времени мало.
А вот не сходится счёт их.
Как последние пятёрки стали перепускать, померещилось Шухову, что в самом конце трое их будет. А нет, опять двое.
Счётчики к начкару, с дощечками. Толкуют. Начкар кричит:
– Бригадир сто четвёртой!
Тюрин выступил на полшага: