Эстетика — страница 10 из 20

[249]

Как стиль исполнения, избираемый художником, зависит от предмета изображения, как отличается стиль Пуссена от стиля Тенирса[250], архитектура храма от архитектуры жилого дома и музыка оперы-трагедии от музыки оперы-буфф, точно так же каждому роду словесности свойствен особый стиль и в прозе и в поэзии. Достаточно известно, что стиль исторического повествования не похож на стиль надгробной речи, посольская депеша не должна быть написана как проповедь, комедии не следует пользоваться ни смелыми оборотами оды, ни патетическими выражениями трагедии, ни метафорами и сравнениями эпопеи.

У каждого жанра есть свои различные оттенки, но, в сущности, все жанры можно свести к двум – простому и возвышенному. Эти роды, объемлющие множество других, в равной мере требуют некоторых непременных достоинств: точности и уместности мыслей, изящества, сообразности средств выражения, чистоты языка. Эти качества необходимы любому произведению, какова бы ни была его природа; различия состоят в идеях, соответствующих данному сюжету, в тропах. Так, персонажу комедии не подобают ни возвышенные идеи, ни идеи философские, пастуху не подобают идеи завоевателя, дидактическому посланию не следует дышать страстью, и ни в одном из перечисленных произведений не должно употреблять смелых метафор, патетических восклицаний или сильных выражений.

Между простым и возвышенным есть немало оттенков; чем искуснее они подобраны, тем высшего совершенства достигают красноречие и поэзия. Вергилий умеет подчас быть возвышенным в эклогах. Строка:

Ut vidi, ut perii, ut me malus abstulit error[251] –

звучала бы в устах Дидоны[252] так же прекрасно, как и в устах пастуха, ибо она естественна, правдива и изящна и чувство, в ней выраженное, подобает человеку любого сословия. Но стих:

Castaneasque nuces mea quas Amaryllis amabat[253] –

был бы в устах персонажа героического неуместен, ибо предмет его слишком незначителен для героя.

Под незначительным мы не понимаем ни низменного, ни грубого; низменность и грубость не отличие определенного рода словесности, а порок.

Эти два примера отчетливо показывают, в каких случаях смешение стилей дозволено, а в каких недопустимо. Трагедия может опуститься с высот, она даже обязана это сделать: простота, как учил Гораций, нередко подчеркивает величие.

Так, два прекрасных стиха Тита (Расин, «Береника», II, 2), столь естественные и нежные:

Я вижу каждый день ее лет пять подряд,

И каждый день меня пронзает этот взгляд… –

не прозвучали бы неподобающе и в высокой комедии, тогда как стих Антиоха:

Для страждущей души пустынным стал Восток… –

не приличествовал бы любовнику комедии, ибо прекрасное образное выражение «пустынным стал Восток» слишком возвышенно по стилю для простоты, которой требует комедия. Мы уже упоминали в статье «Ум» о некоем авторе, который в труде о физике, утверждая, что Геркулес был физиком, добавлял, что перед философом такой силы никто не мог устоять. Другой автор, выпустивший недавно книжечку против прививок, которая, как он считает, имеет отношение к физике и морали, говорит в ней, что «если в обиход войдет искусственная оспа, смерти не выпутаться».

Недостатки такого рода – плод нелепого жеманства. К другому пороку ведет небрежность, она сказывается в том, что к простому и благородному слогу, которого требует история, примешиваются народные словечки, пошлые выражения, порицаемые благопристойностью. Мы слишком часто наталкиваемся у Мезерэ[254] и даже у Даниэля[255], который, живи много позже, должен бы был писать правильнее, на какого-нибудь «генерала, который пустился вдогонку за врагом и, не теряя времени попусту, расколошматил его в пух и прах». Подобного низменного слога мы не найдем ни у Тита Ливия[256], ни у Тацита[257] ни у Гвиччардини[258], ни у Кларендона[259].

Заметим, что, когда автор уже создал свой стиль в определенном жанре, ему редко удается изменить его, меняя предмет. Лафонтен пишет свои оперы в стиле, который естествен для него в сказках и баснях. Бенсерад[260] воспользовался, переводя «Метаморфозы» Овидия, шутливым стилем, уже стяжавшим успех его мадригалам. Совершенное искусство – в умении сообразовывать стиль с предметом изображения, но кому дано властвовать над собственными привычками и употреблять свой гений, как ему вздумается?

Вкус[261]

Раздел I

Вкус, то есть чутье, дар различать свойства пищи, породил во всех известных нам языках метафору, где словом «вкус» обозначается чувствительность к прекрасному и уродливому в искусствах; художественный вкус столь же скор на разбор, предваряющий размышление, как язык и нёбо, столь же чувствен и падок на хорошее, столь же нетерпим к дурному; нередко он бывает столь же неопределенен, сбивчив и теряется перед необходимостью судить, хорошо ли то, что ему предложено, и подчас требуются время и сила привычки, чтобы воспитать вкус.

Вкусу мало видеть и понимать красоту произведения, ему необходимо эту красоту почувствовать, растрогаться. И ему мало смутного ощущения, смутной растроганности, ему нужно разобраться во всех оттенках; ничто не должно ускользнуть от мгновенного распознавания, этим вкус художественный также походит на вкус физический. Подобно тому, как гурман мгновенно ощутит и распознает смесь двух ликеров, так человек со вкусом, знаток в мгновение ока заметит смешение стилей, заметит слабое рядом с приятным. Он испытывает восторг перед строкой «Горациев»:

Один против троих, что мог он?

– Умереть.

И не сможет не ощутить неудовольствия, прочитав следующий стих:

Иль в дивной ярости во прах врагов стереть.

(Корнель, «Горации», III, 6)

Подобно тому как дурной вкус в пище услаждается лишь чрезмерно острыми и изысканными приправами, дурной художественный вкус находит приятность лишь в изощренных украшениях и нечувствителен к прекрасной природе.

Извращенный вкус в пище сказывается в пристрастии к тому, что другим людям противно, это своего рода болезнь. Извращенный вкус в искусстве сказывается в любви к сюжетам, возмущающим просвещенный ум, в предпочтении бурлескного – благородному, прециозного и жеманного – красоте простой и естественной; это болезнь духа. Художественный вкус куда более поддается воспитанию, нежели вкус физический, ибо что касается последнего, то хотя иногда люди и начинают в конце концов любить вещи, к которым они ранее испытывали отвращение, но природе вообще не угодно было одарить людей способностью приобретать необходимые им чувства.

Однако и воспитание художественного вкуса требует длительного времени. Чувствительный, но несведущий юноша поначалу вовсе не различает частей музыкального хора, его глаза не различают на картине ни переходов, ни светотени, ни перспективы, ни сочетания красок, ни правильности рисунка, но мало-помалу его уши научаются слушать, а глаза видеть; присутствуя на первом в своей жизни представлении, прекрасной трагедии, он будет взволнован, но не различит в ней никаких достоинств – ни соблюдения единств, ни тончайшего искусства, благодаря которому ни один персонаж не входит и не выходит со сцены без причины, ни еще более великого искусства свести воедино все разнообразие интересов, ни, наконец, всех прочих трудностей, преодоленных автором. Лишь привычка и раздумья сделают его способным внезапно ощутить наслаждение, различив недоступное прежде. Вкус исподволь воспитывается в нации, его не имевшей, ибо она мало-помалу воспринимает дух своих лучших художников. Она привыкает смотреть на картины глазами Лебрена, Пуссена, Лесюера[262]; слушать музыкальную декламацию сцен Кино ушами Люлли, а арии и симфонии ушами Рамо; читать книги лучших своих писателей, постигая их умом. И если на заре времен, когда изящные искусства только возникают, вся нация проникается любовью к авторам, имеющим множество недостатков и впоследствии забытым, причиной тому естественные красоты, присущие этим авторам и доступные всем, тогда как их погрешности еще неразличимы. Так, Луцилий высоко ценился римлянами, пока его не затмил Гораций; французы наслаждались Ренье[263], пока не появился Буало, и ежели древние авторы, спотыкающиеся на каждом шагу, все еще пользуются славой у некоторых народов, значит, у них не нашлось пока писателя с чистым и правильным слогом, чтобы открыть им глаза, как Гораций открыл глаза римлянам, а Буало французам.

Говорят, что о вкусах не следует спорить; это справедливо, когда речь идет об отвращении к одной пище, о пристрастии к другой; об этом не спорят, ибо телесные пороки неисправимы. Иначе обстоит дело в искусстве: поскольку в искусстве есть истинные красоты, то существует и хороший вкус, который их различает, и дурной, который их не воспринимает, а недостатки ума – источник испорченности вкуса – поддаются исправлению. Встречаются, конечно, холодные души, предвзятые умы, их нельзя ни воспламенить, ни образумить; вот с ними о вкусах спорить не следует, потому что у них вообще нет никакого вкуса.

Вкус произволен, когда это касается тканей, убранства, выезда, всего, что не возвышается до изящных искусств; в этом случае он скорее заслуживает названия прихоти. Именно прихоть, а не вкус порождает всевозможные новые моды.

Вкус нации может испортиться, подобное несчастье постигает ее, как правило, вслед за веком наивысшего расцвета искусств. Художники, боясь показаться подражателями, ищут окольные дороги, они отходят от прекрасной природы, воплощенной их предшественниками, их усилия не совсем лишены достоинств, и эти достоинства заслоняют недостатки. Публика, влюбленная во все новое, устремляется за ними, но вскоре пресыщается, тогда появляются новые художники, которые прилагают новые усилия, чтобы понравиться, и отходят от природы еще дальше, чем первые; вкус теряется, кругом все ново, одно нововведение сменяет другое, публика ничего не понимает и вообще тоскует о веке хорошего вкуса; он уже не вернется, отныне это сокровищница, хранимая несколькими высокими умами вдали от толпы.

Есть немало обширных стран, куда вкус так и не проник; это страны, где общество неразвито, где мужчины и женщины никогда не собираются вместе, где религия запрещает ваятелям и живописцам изображать существа одушевленные. Когда общественная жизнь едва теплится, дух никнет, его острота притупляется, и вкусу не на чем образоваться. Когда одни изящные искусства отсутствуют, остальные редко находят себе пищу, ибо все искусства поддерживают друг друга и связаны между собой. По этой причине азиаты так и не создали хороших произведений ни в одном почти жанре[264], и вкус остался достоянием лишь нескольких европейских наций.

Раздел II

Существует ли хороший и дурной вкус? Да, без сомнения, хотя люди и расходятся во взглядах, нравах и обычаях.

Наилучший вкус в любом роде искусства проявляется в возможно более верном подражании природе, исполненном силы и грации.

Но разве грация обязательна? Да, поскольку она заключается в придании жизни и приятности изображаемым предметам.

Никто не станет спорить, что если один из двух людей груб, а другой утончен, то вкуса больше у второго.

Еще до того, как наша литература достигла наивысшего расцвета, Вуатюр, который, несмотря на свое пристрастие к пустячкам, иногда отличался тонкостью и приятностью, написал великому Конде по случаю его болезни:

Всего важнее – быть в живых,

Должны вы это знать и сами.

Простите мне мой дерзкий стих –

Но что находите вы в них,

В опасностях, любимых вами?

Давным-давно известно всем –

Вы дивной доблестью богаты,

И если б Амадиса шлем,

Его волшебный меч и латы

Хранили вас, от пуль закляты,

Поверьте мне, я был бы нем.

Но маги слабы стали ныне,

Таких доспехов нет в помине,

Увы! – повывелись они.

Всех без разбору ждет могила:

Кровь труса или кровь Ахилла

Равно струится в наши дни.

Но если так, и смерть спокойно

В любую голову свинец

Швыряет – и всему конец! –

Тот, у кого она достойна,

Ее обязан уберечь,

А вашу голову подавно

Нельзя ронять бесцельно с плеч.

О, не рискуйте своенравно,

Не торопитесь в землю лечь!

Что б там надежда ни шептала –

Величия как не бывало,

Когда земной кончаем срок.

Сеньор, сеньор, как это мало –

В гробу лежащий полубог!

Эти стихи до сих пор почитаются написанными со вкусом, они – лучшее из всего, созданного Вуатюром.

И в ту же пору Л’Этуаль[265], слывший гением, Л’Этуаль, один из пяти авторов, работавших над трагедиями кардинала Ришелье, Л’Этуаль, один из судей Корнеля, сочинил, уже после Малерба[266] и Ракана[267], такие стихи:

Кабак! Преславная обитель!

Я твой всегдашний посетитель,

И ужинать вольготней мне

В кругу приятелей любезных

Не на голландском полотне,

А на салфетках затрапезных.

Не найдется читателя, который не согласился бы, что стихи Вуатюра – стихи придворного, наделенного хорошим вкусом, а стихи Л’Этуаля написаны грубым невежей.

Досадно, что о Вуатюре приходится говорить: на сей раз он проявил вкус. Во множестве стихов… он показал вкус отвратительный. […]

Разве пресловутое «Письмо карпа щуке», принесшее ему такую известность, не отличается принужденным острословием, чрезмерной растянутостью и разве не весьма далеко оно от природы? Не перемешаны ли в нем тонкость и грубость, истинное и ложное? Достойно ли говорить великому Конде, прозванному щукой в придворном кружке, что при его имени «у китов на севере проступают капли пота» и что приближенные императора не раз подумывали, как бы зажарить его и съесть, слегка посолив?

Свидетельствуют ли о хорошем вкусе бесконечные послания, писанные для того только, чтобы показать свое остроумие в игре слов и неожиданных концовках? Разве не противно, когда Вуатюр говорит великому Конде по случаю взятия Дюнкерка: «Убежден, что вы могли бы взять и Луну зубами»!

Думается, что дурной вкус был привит Вуатюру Марино[268], явившимся во Францию вместе с королевой Марией Медичи. Вуатюр и Костар[269] часто цитируют его как образец в своих письмах. Они восхищаются его описанием розы, дочери апреля, девственницы и королевы, которая сидит на престоле, усеянном шипами, в золотом венце и алом плаще, величественно держа свой скипетр из цветов, в окружении сладострастных зефиров – своих придворных и министров. […]

Дурной вкус Бальзака[270] был иного свойства. Его дружеские письма поразительно напыщенны. Кардиналу Лавалетту[271] он пишет, что ни в Ливийских пустынях, ни в пучине моря никогда не водилось столь жестокого чудовища, как подагра и что ежели бы тираны, самая память коих нам ненавистна, располагали подобным орудием пыток, то они терзали бы христианских мучеников именно ломотою.

Все эти напыщенные преувеличения, нескончаемые размеренные периоды, противные эпистолярному стилю, все это пустопорожнее витийство, уснащенное латынью и греческим, по поводу двух достаточно посредственных сонетов, о которых якобы спорили двор и город, или по поводу жалкой трагедии «Ирод-детоубийца» принадлежат эпохе, когда вкус еще не был воспитан. И даже «Цинна» и «Письма к провинциалу»[272], поразившие нацию, еще не очистили ее от ржавчины.

Знатоки различают даже в творчестве одного человека время, когда его вкус только воспитывался, время, когда он совершенно образовался, и время упадка. Кто, будучи хоть немного образован, не почувствует, сколь разительно отличаются прекрасные сцены «Цинны» от двадцати последних трагедий того же автора?

Когда Отон в любви Камилле изъяснялся[273],

Он был ли пылок с ней? Иль холоден остался?

Как слушала она? И что он говорил?

И быстро ли ее словами покорил?

Есть ли среди людей, причастных к изящной словесности, хоть один, который не заметит, что вкус Буало в «Поэтическом искусстве» куда совершеннее, нежели в «Сатире о парижских затруднениях», где он рисует кошек на водосточных трубах и где вкус его еще весьма далек от тонкости?

Как малое дитя, тот плачет и мяучит,

А тот рычит, как тигр, – должно быть, голод мучит, –

И в довершение, чтоб доконать меня,

Вдруг начинается мышей и крыс возня.

Ежели бы он тогда вращался в хорошем обществе, ему посоветовали бы употребить свой талант на предметы более достойные, чем кошки, крысы и мыши.

Подобно тому как постепенно воспитывает свой вкус художник, воспитывает вкус и нация. Веками она коснеет в варварстве, пока не забрезжит на ее небосклоне слабая заря, затем, наконец, наступает ясный день, вслед за которым нацию ждут лишь долгие, печальные сумерки.

Мы давно пришли к убеждению, что, несмотря на все старания Франциска I[274] привить французам вкус к изящным искусствам, истинный вкус утвердился только ко времени Людовика XIV; мы уже сетуем, что настали времена упадка.

Греки в эпоху Восточной Римской империи не скрывали, что утратили вкус, который господствовал в пору Перикла. Современные греки соглашаются, что у них вкуса нет вовсе.

Квинтилиан признавал, что вкус римлян к его времени испортился.

Мы уже говорили в статье «Драматические искусство», как сетовал Лопе де Вега на дурной вкус испанцев.

Итальянцы первыми заметили признаки всеобщего упадка вскоре после бессмертного «seichento»[275] и увидели, как у них на глазах гибнет большинство искусств, ими созданных.

Аддисон часто нападает на дурной вкус своих соотечественников в разных родах искусства, то смеясь над статуей адмирала в квадратном парике, то выражая презрение к каламбурам в серьезных произведениях, то порицая введение шутов в трагедию.

Но если лучшие умы какой-либо страны сходятся на том, что их отечеству в отдельные времена недоставало вкуса, то же самое может быть подмечено и соседями, если очевидно, что среди нас у одного человека вкус хороший, а у другого – дурной, ничуть не менее очевидно, что из двух современных наций одна обладает вкусом грубым и неразвитым, а другая – тонким и естественным.

К сожалению, когда произносишь вслух подобные истины, вызываешь возмущение всей нации; точно так же человек с дурным вкусом становится на дыбы, когда хочешь его поправить.

Лучше уж подождать, пока нацию, у которой вкус развит, наставят время и образцы. Так, испанцы уже приступили к преобразованию своего театра, а немцы пытаются его у себя создать.

О вкусе, свойственном каждой нации

Существуют красоты, единые для всех времен и народов, но есть также красоты, свойственные только данной стране. Ораторское искусство всегда должно быть убедительно, страдание – трогательно, гнев – яростен, мудрость – спокойна; но детали, которые могут понравиться гражданину Лондона, на жителя Парижа могут не произвести никакого впечатления; англичане успешно черпают сравнения, метафоры из морской жизни, чего не сделают парижане, поскольку им редко приходится видеть корабли. Все, что имеет отношение к свободе англичанина, его правам, его обычаям, тронет англичанина больше, нежели француза.

Климат холодной и влажной страны порождает определенный вкус в архитектуре, внутреннем убранстве, одежде, и вкус этот сам по себе не плох, однако в Риме или на Сицилии его не переймут.

Феокрит[276] и Вергилий в своих эклогах воспевали тень и прохладу вод; Томсон[277] в своих описаниях времен года должен был дать описания прямо противоположные.

У нации просвещенной, но замкнутой окажется достойным осмеяния совсем не то, что у нации, живущей богатой духовной жизнью, но до нескромности общительной; посему и комедии этих народов совершенно различны.

Поэзия народа, который держит женщин взаперти, отличается от поэзии народа, который ничем не стесняет их свободы.

И тем не менее всегда пребудет истиной утверждение, что созданные Вергилием картины лучше, нежели описания Томсона, и что на берегах Тибра более вкуса, нежели на берегах Темзы, что естественные сцены «Pastor Fido» стоят неизмеримо выше пасторалей Ракана, что Расин и Мольер – божества по сравнению с другими театральными авторами.

О вкусе знатоков

Вообще тонкий и безошибочный вкус состоит в мгновенном различении прекрасного среди недостатков и недостатка среди красот.

Знаток тотчас обнаружит смесь двух вин, почувствует, что именно придает вкус блюду, меж тем как ощущения его сотрапезников будут смутными и ошибочными.

Не заблуждение ли полагать, что слишком тонкий вкус и чрезмерная искушенность – несчастье, поскольку они обостряют отвращение к недостаткам и притупляют чувствительность к красотам, короче говоря, что теряет тот, кому трудно угодить? Разве не верно, напротив, что истинное наслаждение дано только людям со вкусом? Они видят, слышат, чувствуют все, ускользающее от тех, кто обладает менее чувствительным складом души и меньшим опытом.

Истинному ценителю музыки, живописи, архитектуры, поэзии, медалей и т. д. доступны ощущения, о которых не подозревает невежда; обнаружить погрешность ему лестно и приятно, ибо это помогает ощутить прекрасное. Таково преимущество хорошего зрения перед дурным. У человека со вкусом иные глаза, иные уши, иное осязание, чем у невежды. Знатока коробят дешевые драпировки Рафаэля, но благородная правильность его рисунка знатока восхищает. Истинному ценителю приятно заметить, что сыновья Лаокоона совершенно непропорциональны фигуре отца, но группа в целом его потрясает, тогда как остальных зрителей она не трогает.

Прославленный скульптор, который подвизался также на поприще словесности и инженерного искусства и создал огромную статую Петра I в Петербурге, справедливо критикует позу Моисея Микеланджело и его тесное одеяние, нисколько не похожее на восточный костюм, что, впрочем, не мешает ему восторгаться выражением лица Моисея.

Примеры хорошего и дурного вкуса, взятые из французских и английских трагедий

Я не буду здесь говорить ни о тех английских авторах, которые, переводя пьесы Мольера, оскорбляли его в своих предисловиях, ни о тех, которые, сделав из двух трагедий Расина одну и вдобавок отяжелив ее новыми событиями, сочли себя вправе критиковать благородную простоту этого великого человека, принесшую столь прекрасные плоды.

Из всех авторов, писавших в Англии о вкусе, уме воображении и претендовавших на здравомыслие в критике, наибольшим авторитетом пользуется Аддисон; его произведения весьма полезны. Хотелось бы только, чтобы он пореже приносил свой собственный вкус в жертву, чтобы угодить своей партии и обеспечить быстрый сбыт листкам «Зрителя», которые сочинял вместе со Стилем.

И все же ему нередко хватает мужества отдать парижскому театру предпочтение перед лондонским, он говорит о недостатках английской сцены, работая над своим «Катаном», он остерегся подражать стилю Шекспира. Если бы он сумел воссоздать страсти, если бы достоинству его слога отвечал жар души, Аддисон стал бы преобразователем вкуса нации. Пьеса, в которой нашли выражение политические пристрастия автора, имела разительный успех. Но когда распри утихли, от трагедии «Катон» не осталось ничего, кроме отменно красивых стихов и душевного холода. Ничто так не способствовало утверждению власти Шекспира. Не существует страны, где простонародье разбиралось бы в красоте стихов; английское простонародье самому благородному и мудрому красноречию предпочитает принцев, которые осыпают друг друга ругательствами, развязных женщин, убийства, казни преступников, появление на сцене призраков и колдунов. […]

Уорбартон[278], епископ Глочестерский, толковал Шекспира вместе с Попом, но его комментарий касается только слов. Автор трехтомных «Основ критики[279]» порой критикует Шекспира, но он куда критичнее относится к Расину и другим нашим трагикам.

Английские критики единодушно упрекают нас в том, что все герои наших трагедий – французы, все они – персонажи из романов, такие же любовники, как герои «Клелии[280]», «Астреи» и «Заиды»[281]. Автор «Основ критики» особенно сурово пенял Корнелю, зачем у него Цезарь говорит Клеопатре:

Нет слов, чтоб рассказать, как эта цель сладка!

Сражалась за нее везде моя рука.

В Фарсале бился я, душою не слабея,

Царица, за тебя, а не против Помпея.

Я победил его, свершивши чудеса,

Но вел не Марс меня, – вела твоя краса.

Неуязвим и яр, я наносил удары,

Затем, что, дивная, твои всесильны чары.

(Корнель, «Смерть Помпея», I V, 3)

Английский критик находит эти пошлые комплименты смешными и вздорными, он, нет спору, прав; это было уже сказано до него французами, мыслившими здраво. Мы считаем непреложным правилом указание Буало:

Ахилл не мог любить как Тирсис и Филена,

И вовсе не был Кир похож на Артамена!

Мы отлично знаем, что, коль скоро Цезарь в самом деле любил Клеопатру, Корнелю следовало вложить ему в уста иные слова, но, главное, эта любовь совсем неуместна в трагедии о смерти Помпея. Мы знаем, что Корнель, у которого ни одна пьеса не обходилась без любви, никогда не изображал эту страсть должным образом, если не считать нескольких сцен «Сида», взятых из испанской пьесы. Но в то же время все нации согласятся с нами, что он проявил несравненный гений, глубокое понимание, высочайшую силу духа в «Цинне», в некоторых сценах «Горациев», «Помпея», «Полиевкта» и в последней сцене «Родогуны».

Если почти во всех его пьесах любовь безвкусна, мы сами первые это признаем, мы не спорим, что в последних пятнадцати или шестнадцати его творениях все герои – резонеры. Стих этих пьес тяжел, темен, лишен гармонии и изящества. Но, будучи в трагедиях своей лучшей поры неизмеримо выше Шекспира, он и в остальных никогда не падал так низко, как английский трагик, и если он вкладывает в уста Цезаря слова неуместные, то все же Цезарь у него не болтает вздора, как у Шекспира. Его герои не волочатся за Като, как король Генрих V[282], и среди них нет принца, который восклицал бы, подобно Ричарду II: «О, земля моего королевства, не дай пищи моему врагу[283], пусть встретит он на своем пути лишь пауков, впитавших твой яд, и мерзких жаб. Пусть они язвят стоны злодея, преступно попирающие тебя. Взрасти моему врагу чертополох, а если пожелает он сорвать с груди твоей цветок, пусть спрятанную в нем найдет змею».

Мы не найдем у Корнеля наследника престола, который в беседе с военачальником[284] позволял бы себе ту очаровательную непосредственность, с которой изъясняется у Шекспира принц Уэльский, будущий король Генрих. […]

Редкость людей с истинным вкусом

Становится грустно, когда видишь, какое поразительное множество людей, особенно в странах холодного и влажного климата, начисто лишено вкуса, чуждается изящных искусств и ничего не читает, разве что перелистает раз в месяц какой-нибудь журнал, чтобы быть в курсе происходящего и иметь возможность при случае поговорить о вещах, о которых имеет самое смутное представление.

Поезжайте в провинциальный городок, вы редко найдите там одну-две книжные лавки. Случаются и такие, где их вовсе нет. Книг не сыщешь ни у судьи, ни у каноников ни у епископа, ни у субинтенданта, ни у акцизного, ни у сборщика соляной подати, ни у зажиточных горожан; все они невежественны – в просвещенности мы недалеко ушли от двенадцатого века. А как редки люди со вкусом в главных городах провинций, даже в тех, где есть академии!

Истинный вкус находит прибежище лишь в столицах крупных государств, да и тут он удел немногих, простонародью он недоступен. Не до вкуса буржуазным семьям, которые поглощены заботами о состоянии, домашними хлопотами и тупым бездельем, знающим лишь одно развлечение – карты. Изящным искусствам наглухо закрыт доступ во все места, имеющие отношение к юриспруденции, финансам и торговле. Позор для духа человеческого, что вкус, как правило, достояние людей богатых и праздных. Я знавал в Версале одного конторского служащего, обладавшего природным умом, он говорил: «Увы, мне недостает времени приобрести вкус».

Не думаю, что в таком городе, как Париж, где население перевалило за шестьсот тысяч, найдется три тысячи человек, обладающих вкусом к изящным искусствам. Стоит появиться на сцене чему-либо замечательному, что случается редко, да иначе и быть не может, как мы слышим: весь Париж очарован; печатают, однако, это произведение самое большее в трех тысячах экземпляров.

Вы можете объехать всю Азию, Африку, половину северных стран – где встретите вы истинный вкус к красноречию, поэзии, живописи, музыке? Почти весь мир находится в варварском состоянии.

Итак, вкус подобен философии, он – достояние немногих избранных.

Для Франции было великим счастьем, что в Людовике XIV она обрела короля с врожденным вкусом. […]

Овидий зря говорит, что бог создал нас для созерцания неба: «Erectos ad sidera tollere vuttus»[285] (почти все люди склоняются к земле).

Почему бесформенная статуя или дурно написанная картина с изуродованными фигурами никогда не почитались шедеврами? Почему никогда шаткий и лишенный пропорций дом не рассматривался как прекрасный памятник архитектуры? Почему резкие и дисгармоничные звуки в музыке не радовали слуха ни одного человека? И откуда же пошло, что весьма дурные варварские трагедии, писанные в площадном стиле, пользовались успехом даже после превосходных сцен Корнеля, трогательных трагедий Расина и тех немногочисленных хорошо написанных пьес, которые были созданы после этого изящного поэта? Только в театре мы сталкиваемся с тем, что успех подчас имеют произведения безобразные, как трагические, так и комические.

В чем тут причина? Да в том, что только на театре властвует иллюзия; успех спектакля зависит от двух или трех актеров, подчас даже от одного, а, главное, от клаки, которая прилагает к сему все свои усилия, тогда как люди со вкусом не прилагают никаких. Эта клака верховодит иногда целым поколением зрителей. И она тем очевиднее добивается своего, что ставит себе целью не столько возвысить одного автора, сколько принизить другого. И только в театре порой необходимо целое столетие, чтобы вернуть творению его подлинную цену.

Но, в конечном итоге, империей искусств правят люди со вкусом. Пуссен был вынужден покинуть Францию[286], уступив свое место плохому художнику. Лемуан покончил с собой от отчаяния[287]. Ван Лоо был уже готов предложить свой талант другой стране[288]. И только ценители искусства вернули им их истинное место. Нередко самое дурное произведение, независимо от жанра, пользуется необыкновенным успехом. Некоторое время зритель не замечает промахов, варваризмов, ходульности чувств, смешной напыщенности, потому что клака и дурацкий восторг толпы вызывают опьянение, при котором чутье притупляется. Только знатоки в конце концов выводят публику на истинный путь, в этом и заключается единственное отличие наций просвещенных от невежественных, ибо парижская чернь нисколько не возвышается над любой иной чернью; в Париже, однако, хватает образованных умов, чтобы направлять толпу. Толпой легко руководить в момент народных движений, но чтобы образовать ее художественный вкус, требуется немало лет.

Воображение