Эстетика — страница 16 из 20

Within that circle none durst move but he[389].

Чем более величественно или ужасно театральное действие, тем более пошлым оно становится, если его часто повторяют; так, подробности битв, будучи сами по себе как нельзя более страшными, оставляют нас равнодушными и наскучивают нам оттого, что слишком часто описываются в исторических сочинениях. Единственная пьеса г. Расина, которая не лишена помпезности, это его шедевр «Гофолия». Мы видим в ней ребенка на троне, его кормилицу и жрецов, которые его окружают, царицу, повелевающую своим солдатам убить его, левитов, сбегающихся, чтобы его защитить. Все это действие патетично, но если бы не был патетичным и стиль, оно показалось бы ребяческим.

Чем более желает автор поразить зрителей пышностью и торжественностью обстановки, тем более необходимо ему высказывать нечто значительное, не то он будет всего лишь декоратором, а не трагическим поэтом. Около тридцати лет назад в Париже была представлена трагедия «Монтезума»[390]. Спектакль открывался необычайным зрелищем. Декорации изображали великолепный дворец в варварском вкусе, Монтезума появлялся, облаченный в диковинное одеяние, в глубине сцены располагались вооруженные луками рабы, Монтезуму окружали восемь его царедворцев, простертых ниц перед властителем, и пьеса начиналась словами, с которыми он обращался к ним:

Не бойтесь встать с колен. Царь позволяет вам

Взглянуть ему в лицо и волю дать словам.

Это зрелище очаровало зрителей, но вот и все, что было прекрасного в этой трагедии.

Что до меня, то признаюсь, я не без опасений вывел на французскую сцену римских сенаторов в красных мантиях, приступающих к подаче голосов. Я помню о том, что, когда я вывел в «Эдипе» хор фиванцев, возглашавший:

Тебя зовем, о смерть! На помощь нам приди![391]

Покоя дай, о смерть! От мук освободи! –

партер не был потрясен патетикой этих стихов, как того можно было ожидать, а разразился хохотом оттого только, что они якобы звучали смешно в устах неопытных актеров. Это помешало мне в «Бруте» заставить говорить сенаторов, когда Тита обвиняют перед ними, и усилить впечатление, производимое сей ужасной сценой, выразив изумление и скорбь отцов Рима, которые несомненно должны были выказать свои чувства иначе, нежели немой сценой, которая вдобавок даже не была исполнена.

Англичане гораздо больше, чем мы, дорожат действием, их представления больше говорят взору; французы придают больше значения изяществу, гармонии, очарованию стихов. Конечно, хорошо писать труднее, чем заполнять сцену убийцами, орудиями пыток, виселицами, колдунами и привидениями. Поэтому трагедия «Катон», которая делает такую честь г. Аддисону, Вашему преемнику в кабинете министров, по Вашим собственным словам, единственная английская трагедия, хорошо написанная от начала до конца, обязана своей славой только прекрасным стихам, то есть сильным и верным мыслям, выраженным в гармонических стихах.

Стихотворные произведения держатся на красотах деталей, благодаря которым они и переходят к потомству. Часто поэтов делает великими особая манера говорить об обычных вещах, искусство в красивой форме выражать то, что думают и чувствуют все люди. В четвертой книге Вергилия[392] нет ни утонченных чувств, ни романических приключений, все в ней просто и естественно, однако эта книга – великое творение человеческого духа. Расин выше всех других поэтов, которые говорили то же, что и он, только потому, что он сказал это лучше. Корнель поистине велик только тогда, когда он выражается так же хорошо, как он мыслит. Вспомним наставление Депрео:

Пишите так стихи, чтобы они свой след

В умах оставили на много дней и лет.

(«Поэтическое искусство», III, ст. 157–158)

Вот чего нет во многих драматических произведениях, которые приобрели цену в глазах наших зрителей благодаря искусству актера или внешности и голосу актрисы. Сколько плохо написанных пьес выдержало больше представлений, чем «Цинна» и «Британик»! Но никто не запомнил и двух стихов из этих слабых поэм, тогда как многие знают наизусть отрывки из «Британика» и «Цинны». Хотя «Регул» Прадона[393] в некоторых трогательных местах исторгал слезы у зрителей, это и ему подобные произведения у нас презирают, и только их авторы рукоплещут самим себе в своих предисловиях.

Здравомыслящие критики могли бы спросить у меня, почему я говорю о любви в трагедии, которая носит название «Юний Брут», зачем я примешал эту страсть к суровой добродетели римского сената и политике иноземного посла.

Нашу нацию упрекают в том, что мы расслабили театр излишней нежностью; и англичане вот уже около века заслуживают того же упрека, ибо вы все же в некоторой мере переняли наши моды и пороки. Но не позволите ли Вы мне высказать мое мнение на этот счет?

Хотеть, чтобы во всех трагедиях участвовала любовь, значит, на мой взгляд, обнаруживать изнеженный вкус; всегда изгонять ее – значит поддаваться весьма неразумной угрюмости.

Театр, как комический, так и трагический, – живая картина человеческих страстей. Честолюбие принца показывают в трагедии, комедия осмеивает тщеславие мещанина. Тут вы смеетесь над кокетством и интригами горожанки, там вы оплакиваете злосчастную страсть Федры; равным образом любовь вас забавляет в романе и восхищает у Вергилия, воспевающего Дидону.

Сама по себе любовь так же не может почитаться недостатком в трагедии, как и в «Энеиде»; ее должно порицать, только когда она введена некстати или изображена неискусно.

Греки редко представляли эту страсть в афинском театре. Во-первых, потому, что предметом их трагедий вначале были лишь события, внушающие ужас, и зрители привыкли к такого рода зрелищам; во-вторых, потому, что женщины вели в те времена гораздо более уединенную жизнь, чем в наш век, и поскольку таким образом перипетии любви не были, как нынче, у всех на устах, поэтов так не манило описывать эту страсть, которую всего труднее изобразить, ибо это требует особой деликатности. Третья причина, которая кажется мне довольно важной, состоит в том, что в греческом театре не было актрис и роли женщин исполнялись переодетыми мужчинами; по-видимому, язык любви был смешон в их устах.

Совсем иное дело в Лондоне и Париже, и надо признать, что авторы не понимали бы собственных интересов и не знали бы свою аудиторию, если бы заставляли таких актрис, как Олдфилд[394] или Дюкло[395] и Лекуврер[396] говорить только о честолюбии и политике.

Беда в том, что у корифеев нашего театра любовь – всего лишь галантность, а у ваших она порой вырождается в разврат. В нашем «Алкивиаде»[397], пьесе, пользовавшейся большим успехом, но слабо написанной, публику долго восхищали плохие стихи, которые пленительным тоном произносил Эзоп прошлого века[398]:

Когда, воспламенен огнем любови вечной,

Пред милой девою я лил в тоске сердечной

Потоки жгучих слез, и, как немой ответ,

В очах задумчивых забрезжил робкий свет –

Каким исполнила мне душу ликованьем

Она своим немым, но пламенным признаньем!

Я, смертный человек, в тот незабвенный миг

Блаженство на земле бессмертное постиг.

В вашей «Спасенной Венеции» старый Рено хочет силой овладеть женой Жаффье, и она жалуется на него в довольно непристойных выражениях, говоря даже, что он пришел к ней в расстегнутом платье.

Для того чтобы любовь была достойна трагического театра, она должна быть необходимым узлом пьесы, а не чужеродным элементом, насильственно втиснутым в нее, чтобы заполнить пустоту, как это бывает в ваших и наших трагедиях, всегда слишком длинных; нужно, чтобы это была подлинно трагическая страсть, на которую смотрят как на слабость и с которой борются, испытывая угрызения совести.

Нужно либо чтобы любовь приводила к несчастьям и преступлениям, дабы было видно, сколь она опасна, либо чтобы добродетель торжествовала над ней, дабы показать, что ее можно победить; иначе это будет любовь, достойная лишь эклоги или комедии.

Вам решать, милорд, выполнил ли я некоторые из этих условий, но главное, пусть Ваши друзья благоволят не судить о гении и вкусе нашей нации по этому рассуждению и по трагедии, которую я Вам посылаю. Я, быть может, один из тех, кто во Франции занимается изящной словесностью с наименьшим успехом, и если мнения, которые я отдаю на Ваш суд, не заслуживают одобрения, то хулить за это надлежит меня одного.

Посвящение г. Фолкенеру[399], английскому негоцианту, впоследствии послу в Константинополе

Вы англичанин, дорогой друг, а я родился во Франции, но все, кто любит искусство, – сограждане. Все они порядочные люди, придерживающиеся примерно одних и тех же правил и составляющие одну и ту же республику. Поэтому, когда ныне француз посвящает свою трагедию англичанину или итальянцу, это выглядит не более странно, чем если бы гражданин Эфеса или Афин в былые времена посвятил свое сочинение греку из другого города. Итак, я приношу Вам в дар эту трагедию, как моему соотечественнику в литературе и как моему близкому другу.