Эстетика — страница 17 из 20

Я пользуюсь в то же время приятной возможностью сказать моей нации, как смотрят у вас на негоциантов, каким почетом пользуется в Англии профессия, от которой зависит величие государства, и с каким превосходством некоторые из вас представляют свою родину в парламенте и носят звание законодателей.

Я прекрасно знаю, что наши петиметры презирают эту профессию, но Вы знаете также, что и наши и ваши петиметры – существа самой смехотворной породы. Другая причина, побуждающая меня беседовать об изящной словесности скорее с англичанином, чем с кем-либо другим, это ваше счастливое свободомыслие; оно передается мне, в общении с Вами я мыслю смелее.

Своей душе я сам дивлюсь,

Владеет ею собеседник:

Я с привередой привередник,

С веселым весел становлюсь;

Когда передо мной придворный,

Таю растерянность и страх

Под маской вежливо-притворной,

Зато вселяет ум задорный

В меня и силу, и размах;

Я следую его примеру.

Как живописец-ученик,

Что Лемуану, Ларжильеру[400]

Покорно подражать привык,

Советы их берет на веру,

А под конец, утратив меру,

С них списывает каждый блик.

Вергилий это все постиг:

Он, отдавая дань Гомеру,

Хранил особую манеру

И, сам ведя свою галеру,

В веках и славен и велик.

Не опасайтесь, что, посылая Вам мою пьесу, я стану пространно защищать ее. Я мог бы Вам сказать, почему я не наделил Заиру более твердой приверженностью к христианству, пока она не узнала своего отца, почему она скрывает свою тайну от возлюбленного и т. д., но люди умные и любящие судить по справедливости сами поймут мои соображения, а предубежденным критикам, не склонным мне верить, было бы бесполезно их излагать.

Похвалюсь перед Вами только тем, что я написал пьесу достаточно простую – достоинство, на которое во всяком случае должно обратить внимание.

Могучей древности черта.

Одно из лучших достояний –

Возвышенная простота.

Пусть привлечет вас, англичане.

И мощь ее и красота.

У вас на сцене суета,

Убийство, кровь и ужас брани.

А красота всегда проста.

Так не жалейте же стараний.

Пусть воплотится в жизнь мечта.

Что так пленяла Аддисона:

Талантом был он одарен.

Но многословен и учен.

И дочери его Катона

Пример достойный Аддисон,

Но в том, в чем соразмерен он.

Смирите ж буйный и жестокий

Нрав музы вашей и обряд,

Пишите так, чтобы уроки

Мог извлекать и стар и млад.

И чтоб творений дух высокий

Был так же прост, как ваш уклад.

Пусть господа английские поэты не думают, что я хочу дать им в образец мою «Заиру»: я проповедую им естественную простоту и изящество стихов, но отнюдь не ставлю себя в пример. Если «Заира» имела некоторый успех, то я обязан этим гораздо меньше достоинствам моего произведения, нежели осторожности, побуждавшей меня говорить о любви как можно нежнее. Этим я угодил вкусу моих зрителей; можно быть уверенным в успехе, когда обращаешься не столько к рассудку, сколько к чувствам людей. Люди хотят любви, какими бы добрыми христианами они ни были, и я глубоко убежден, что великому Корнелю пришлось бы худо[401], если бы он в своем «Полиевкте» ограничился тем, что заставил неофитов разбивать статуи язычников, ибо испорченность человеческого рода такова, что

Хоть Полиевкт исполнен пыла,

И веры, и других заслуг,

Но публика к нему б остыла,

И зал не отбивал бы рук,

Когда б Полина не любила

Язычника – и впрямь, мой друг,

Любви достойней он, чем верный,

Но слишком набожный супруг.

Примерно то же самое произошло с Заирой. Все, кто ходит в театр, уверяли меня, что, будь она только новообращенной, она не заинтересовала бы зрителей, но она страстно влюблена, и этим-то она и пленила их. Тем не менее я отнюдь не избежал критики.

Зоилы многие усердно

Меня придирками пытали,

Насмешники немилосердно

Меня повсюду донимали.

Они упорно повторяли,

Что романтичный мой сюжет –

Дитя фантазии превратной,

Что в нем правдоподобья нет

И нету стройности приятной,

Что темен смысл, конец нелеп,

И автор просто глуп и слеп.

Они позору обрекали

Меня, браня без всякой меры.

Они мне дружно предрекали

Свистки и шиканье партера.

Но я, мой друг, презрел нападки

И публике на суд отдал

Мою «Заиру». Были сладки

Мне те мгновенья, когда зал

Ей от души рукоплескал,

Хулителей опровергая,

И я с волненьем замечал,

На зрителей моих взирая,

Как многим робкая слеза

Порой туманила глаза.

Успех желанный пожиная,

Не славлю я заслуг своих:

Я все «def cit» драмы знаю

Не хуже, может быть, других.

Чтоб совершенное создать

Поэзии произведенье,

Мы душу дьяволу отдать

Должны, без всякого сомненья.

А этого не сделал я,

Рассудок здравый сохраня.

Я не смею льстить себя надеждой, что англичане окажут «Заире» ту же честь, что и «Бруту»[402], который был переведен и поставлен в Лондонском театре. Вы слывете здесь недостаточно благочестивыми, чтобы вас занимала участь старого Лузиньяна, и недостаточно чувствительными, чтобы вас растрогала Заира. Молва гласит, что вы предпочитаете заговор любовной интриге и что у вас в театре рукоплещут при слове «родина», тогда как у нас при слове «любовь». Однако на самом деле вы, точно так же, как и мы, изображаете любовь в ваших трагедиях. Если вас считают не склонными к нежным чувствам, то не потому, что герои ваших пьес не бывают влюблены, а потому, что они редко выражают свою страсть естественно. Наши возлюбленные говорят как возлюбленные, а ваши – все еще как поэты.

Если вы позволяете французам быть вашими наставниками в языке любви, то и мы со своей стороны могли бы многое перенять у вас. Именно английскому театру я обязан тем, что возымел смелость освятить сцену именами наших королей и знатных родов королевства. Мне кажется, что это новшество могло бы послужить источником такого рода трагедии, какая у нас еще неизвестна и в какой мы нуждаемся. Без сомнения, найдутся счастливые дарования, которые усовершенствуют эту идею, едва намеченную «Заирой». Пока во Франции будут по-прежнему покровительствовать изящной словесности, у нас не переведутся писатели. Природа почти всегда создает таланты всякого рода. Надо только поощрять их и давать им применение. Но если бы те, кто несколько возвышается над другими, не получали поддержки в виде почетного вознаграждения и более лестного признания, все изящные искусства могли бы захиреть в своих обителях, и деревья, насажденные Людовиком XIV, одичали бы, лишившись ухода; по-прежнему существовала бы публика со вкусом, но не было бы великих мастеров. Скульптор в своей академии видел бы возле себя посредственностей и не возносился бы мыслью к Жирардону и Пюже[403]; живописец довольствовался бы уверенностью, что он превосходит своего собрата, и не стремился бы сравниться с Пуссеном. О, если бы преемники Людовика XIV всегда следовали примеру этого великого короля, который одним взглядом побуждал всех художников к благородному соперничеству! Он поощрял одновременно Расина и Ван Робе[404]… При нем для нашего флага и нашей славы не была пределом даже Индия. Он распространял свои милости на иноземцев, изумленных тем, что их знает и вознаграждает наш двор. Где бы ни были люди, имеющие высокие заслуги, они находили покровителя в лице Людовика XIV.

Лились лучи его щедрот,

Благоволенье простирая,

От льдистых северных широт

И до полуденного края.

Одаривал он, не считая,

Достойного его щедрот, –

При нем не гас, оскудевая

Талант под бременем забот.

И Вивиани и Кассини[405]

Его искали благостыни,

Постигнувши пути планет.

И щедрой пенсией Ньютона

Он полонил бы в цвете лет,

Отняв его у Альбиона,

Когда бы мог быть взят в полон

Великий Исаак Ньютон.

Гремела, словно вешний гром,

Французского монарха слава:

Для всей Европы образцом

Была Людовика держава.

Шептались многие о том,

Что мир он покорит штыком,

Что все изменит – строй и нравы…

Он покорил, вы были правы,

Но не железом, а добром.

У вас нет учреждений, подобных памятникам щедрости наших королей, но ваша нация восполняет их отсутствие. Вы не нуждаетесь в мановениях властителя для того, чтобы чтить и вознаграждать всякого рода великие таланты. Сэр Стил[406] и сэр Ванбру[407]