[216] около двух тысяч трехсот лет тому назад, искусна и безупречна. Чем древнее басни, тем они аллегоричнее.
Не является ли древняя басня о Венере, как ее передает Гесиод[217], аллегорическим изображением природы в целом? Детородный член упал из Эфира на берег моря, Венера родилась из этой драгоценной пены, ее первое имя – Возлюбленная детородного органа – Philometis; существует ли образ более чувственный?
Эта Венера – богиня красоты; красота теряет приятность, если ее не сопровождают Грации; красота рождает Амура – любовь; у Амура есть стрелы, пронзающие сердца; на глазах его повязка, скрывающая пороки любимого существа; у него есть крылья; любовь налетает мгновенно и столь же быстро улетает.
Мудрость зачата в мозгу властителя богов под именем Минервы; душа человека – божественный огонь, на который Минерва указала Прометею, а он воспользовался этим огнем, чтобы одушевить человека.
Нельзя не увидеть в этих баснях живую картину природы. Большинство других басен – это либо древние истории, подвергшиеся искажению, либо причуды воображения. О древних баснях можно сказать то же, что и о наших современных сказках: есть среди них нравоучительные, которые прелестны, а есть и безвкусные небылицы.
Басням изобретательных народов древности грубо подражали народы грубые; тому примером басни о Вакхе, Геракле, Прометее, Пандоре и множество других, которыми забавлялся древний мир. Варвары, до которых дошли о них смутные слухи, ввели эти басни в свою дикарскую мифологию, а впоследствии осмелились утверждать, что придумали все сами. Увы! Бедные, никому не ведомые и невежественные народы, не знавшие никаких искусств – ни полезных, ни приятных, – народы, к которым не проникло даже понятие о геометрии, смеете ли вы утверждать, что придумали что-либо? Вы не умели ни отыскать истину, ни ловко соврать.
Самая прекрасная басня греков – басня о Психее. Самой забавной была басня о Матроне Эфесской[218].
Самая красивая среди новых басен – басня о Безумии[219], которое, выколов глаза Любви, вынуждено служить ей поводырем.
Басни, приписываемые Эзопу, аллегории, советы слабым, как по возможности уберечься от сильных. Их переняли все мало-мальски просвещенные народы. С наибольшей приятностью разработал их Лафонтен: среди его басен около восьмидесяти представляют из себя шедевры простодушия, изящества, тонкости, подчас даже поэзии. Вот еще одна из заслуг века Людовика XIV – он породил Лафонтена. Лафонтен, почти не прилагая усилий, открыл секрет, как заставить себя читать, и благодаря этому получил во Франции большую известность, чем первый творец басен.
Буало никогда не причислял Лафонтена к писателям, прославившим сей великий век; основные доводы или придирки Буало сводились к тому, что Лафонтен сам ничего не придумал. Некоторым извинением Буало могло послужить, что Лафонтен нередко грешил против правил грамматики и стиля; он мог бы избежать ошибок, которых суровый критик простить не мог. Это относится к кузнечику, который, пропев все лето, отправляется к соседу муравью жаловаться на голод и говорит ему, что «до августа, даю слово», он выплатит долг и проценты, а в ответ слышит: «Вы пели? Я рад, что ж, теперь попляшите».
Это относится к волку, который, увидав клеймо на собачьем ошейнике, говорит псу: «Такой ценой я не хотел бы никаких сокровищ». Точно сокровища в обиходе у волков!
И к «жучиному роду, устроившемуся, как сурки, на зимних квартирах».
И к упавшему астрологу, которому говорят: «Несчастное животное, и ты еще рассчитываешь прочесть то, что у тебя над головой?» Коперник, Галилей, Кассини, Галлей[220] отлично читали то, что у них над головой, и лучший из астрономов может упасть, отнюдь не будучи несчастным животным.
Предсказания астрологов действительно нелепое шарлатанство, но нелепость состоит не в том, чтобы рассматривать небо, а в том, чтобы верить или стараться заставить поверить других, что астролог читает на небе нечто, чего на самом деле он там не читает. Многие из басен Лафонтена, в которых плох сюжет или слог, действительно заслуживали критики Буало. […]
Г-жа Ла Саблиер[221] называла Лафонтена басенником, который приносит басни с той же естественностью, что орешник – орехи.
Действительно, стиль его был всегда одинаков, и оперу он написал тем же слогом, каким говорил о кролике Жано и коте Роминагробисе.
Он говорит в опере «Дафнах»[222]:
Я время знал, когда и в одиночку
Красавицы гуляли по лесочку,
А ныне пастухи подобны злым волкам:
Красавицы мои, беречься нужно вам!..
Ну, право, смех и грех,
Когда Юпитер от любви дуреет:
Не трогайте, о боги, тех,
Кто вам противиться и смеет и умеет.
Мне на тебя, девица,
Не надивиться!
И все же, несмотря на это, Буало следовало бы отдать должное заслугам этого неподражаемого простака (он так его именует) и поддаться вместе со всеми читателями очарованию стиля его лучших басен.
Лафонтен не родился изобретателем, он не был ни возвышенным писателем, ни человеком безошибочного вкуса, ни одним из первых гениев великого века; неумение правильно выражаться на своем языке – весьма заметный его недостаток. Тут он много ниже Федра, но он неподражаем в некоторых великолепных вещах, которые нам оставил; их немало, они на устах у всех, кто должным образом воспитан, и они даже способствуют воспитанию, они дойдут до наших далеких потомков, доступны всем людям, всем возрастам, тогда как произведения самого Буало доступны лишь людям, посвятившим себя литературным занятиям.
Среди тех, кого именуют янсенистами, существовала небольшая секта твердолобых и пустоголовых, которая возжелала запретить прекрасные басни древности, заменить Овидия святым Проспером, а Горация Сантелем[223]. Если их послушать, художникам не следует отныне изображать ни Ириду на радуге, ни Минерву с ее щитом, а Николь и Арно[224] сражающихся против иезуитов, мадемуазель Перье, прибывающую из Иерусалима в Пор-Рояль после того, как она излечилась от глазной болезни с помощью шипа из венца Христова, советника Карре де Монжерона, преподносящего Людовику XV сборник конвульсий святого Медарда[225], или святого Овидия, воскрешающего мальчиков.
В глазах этих мрачных мудрецов Фенелон – всего лишь идолопоклонник, который ввел Купидона к нимфе Эвхариссе[226], подражая нечестивому автору «Энеиды».
Плюш[227] в конце своей басни о небе, озаглавленной «История», пускается в пространные рассуждения, пытаясь доказать, что постыдно иметь ковры с изображениями персонажей, взятых из «Метаморфоз» Овидия, что Зефира и Флору, Вертумна и Помону[228] надлежит изгнать из версальских садов. Он призывает Академию изящной словесности противодействовать сему дурному вкусу и говорит, что только она одна в силах возродить изящную словесность. […]
Другие ревнители чистоты, скорее суровые, нежели мудрые, не так давно соизволили осудить древнюю мифологию как сборник детских сказок, недостойных общеизвестной строгости наших нравов. Было бы грустно, однако, сжечь Овидия, Гомера, Гесиода и все наши прекрасные ковры, и наши картины, и наши оперы; во многих баснях, в конечном итоге, больше философии, нежели в этих господах, именуемых философами. Если они щадят простодушные сказки Эзопа, зачем проявлять безжалостность к возвышенным басням, которые в почете у рода человеческого, на них воспитавшегося? Они не свободны от вещей безвкусных, но в чем нет примесей? В веках, тем не менее, останется сосуд Пандоры, на дне которого сокрыты утехи рода человеческого; бочки Юпитера, изливающие поочередно добро и зло; туча, заключаемая в объятия Иксионом[229], – символ и наказание честолюбца; и смерть Нарцисса – воздаяние за самовлюбленность. Есть ли что-либо возвышенней Минервы, божества мудрости, рожденного из головы царя богов? Есть ли что-либо истинней и любезней богини красоты, обязанной не расставаться с Грациями? Не предупреждают ли нас богини искусств, дочери Памяти, подобно Локку, что без помощи памяти нам нельзя вынести ни малейшего суждения, невозможно высечь ничтожнейшей искры ума? Стрелы Амура, его повязка, его ребячливость, Флора, ласкаемая Зефиром, и т. д. – разве все это не чувственные символы природы? Эти басни пережили религии, их освящавшие; храмов египетских, греческих, римских богов давно уже нет, а Овидий остался. Можно разрушить предметы верований, но не предметы наслаждения, нас вечно будут влечь к себе исполненные истины и ласкающие взор образы. Лукреций не верил в богов, о которых говорилось в баснях, но прославлял природу под именем Венеры. […]
Если темная древность видела в этих образах только богов, можно ли особенно ставить ей это в упрек? Мудрецы поклонялись душе, творящей мир; это она управляла морями под именем Нептуна, небесами под обликом Юноны, полями и лесами под видом Пана. Она была божеством воителей под именем Марса, все они – одушевленные ее атрибуты. Бог же был один – Юпитер. Златая цепь, с помощью которой он возносит низших богов и людей, была ярким символом единства Верховного Существа. Народ заблуждался относительно этого, но что нам до народа?