Я вовсе не хотел бы быть несправедливым к иной дружбе и к иной любви. Тени этих чувств сопровождали меня в моей преходящей жизни, и ни одного из них я не хочу, да и не могу, умалить. Я также не из числа людей, кои, занятые своими важными делами, не находят минутки времени для тех, от них ушедших либо отставших, кто был к ним добр. Но если я говорю, что эта дружба была такой большой, какой никогда уже в подобном виде не выпадало мне на долю, то я знаю, что говорю. В подобном виде — на этих словах я делаю ударение.
Не принадлежу я и к охотникам, у каждого из которых была собака, превосходившая своими достоинствами всех прочих охотничьих собак. И я не киноман, очеловечивающий животное, представляя его подобным хозяину и тем самым опошляя. Я, правда, отношусь к ним доброжелательно, даже с некоторой симпатией — к тем близоруким людям, которые пытаются уподобить своего четвероногого друга некоему недоразвитому, не дотянувшемуся до человека гомункулусу, но в то же время чуточку презираю их, хотя и прощаю за то, что они способны любить животных.
Наслышан я и о Волчьей Крови, так же как о его антиподе Букке. Их жизнь была богата событиями и подвигами. Один пришел из лесов Аляски к человеку, другой же — ушел в них, подальше от людей. И Рикет мне известна, эта задумчивая комнатная собачка мудреца. Мне знакомы имена многих знаменитых собак, но Нээро был моей собакой. И этого должно быть достаточно, чтобы я имел право говорить о нем и рассказать о его жизни, которая не имела значения для человечества в целом, внешне протекала как и у любой другой собаки, но смогла так много дать лично мне.
Сумеречным было для нас обоих то время, когда мы обрели друг друга. Вероятно, еще совсем маленьким увидел я в углу возле печи какой-то лохматый черный шар, очень лохматый, очень черный. На груди у щенка была широкая белая манишка, но я не сразу ее заметил, потому что он спал, свернувшись клубком. Это пятно не обратило на себя моего внимания и после того, как маленький увалень проснулся и с тихим, но весьма напористым рычанием, вновь и вновь принимался рвать мои чулки. Лишь позже, когда Нээро стал взрослым, эта манишка широко и степенно белела на его мощной груди.
Мне еще не доводилось видеть собак или щенков, которые рычали бы, играя. Два мопса с помещичьей мызы рычали только от злости; наш Харри, лупоглазый и курносый пес, шерсть которого топорщилась, словно колючки, играя, сопел, так же как и Требонг, насмерть загрызенный псом Плууто. Похоже вела себя и Амми, собака волостного писаря. Все они лишь потихоньку урчали, как бы между прочим, себе в удовольствие. А Нээро зарычал с первого же раза. Вначале это меня пугало, но я легко понял, что он делает так в шутку, хочет показаться ужасно храбрым. Батрацкие мальчишки долго — а кое-кто из них и всегда — боялись этого устрашающего рычания, для меня же именно оно сразу сделало Нээро дорогим и значительным, выделило среди других собак — этого маленького, рычавшего и урчавшего на полу, нападавшего на меня увальня.
Настолько дорогим и желанным, что в один прекрасный день я счел нужным за ним поехать. Он же воспринял это как нечто само собою разумеющееся, залез под полость саней и заснул возле моих ног.
Из дальнейшего мне помнится лишь его вечное спанье и вечное рычание в новом доме, да еще то, что он был словно пухленький мохнатый клубок. Все это тянулось довольно долго, до тех пор, пока Нээро вдруг не обрел своего взрослого облика; он не любил, когда мы съезжали с горы, мчался следом за нами и с рычанием хватал за что попало.
Я был чрезвычайно доволен его внешностью. В то время я еще не знал, что Нээро — помесь длинношерстной лягавой и таксы black and tan[10]. Была в нем также примесь еще какой-то крови, о чем и свидетельствовало белое пятно на груди. Но эта неизвестная кровь никакой неполноценности не привнесла, ничего такого не смог я подметить и позже, более искушенным взглядом. Для мальчика же Нээро был собакой из собак, воплощением красоты и разнообразных достоинств.
Не важно было и то, что он не вышел ростом. Это становилось даже преимуществом в тех случаях, когда возникала надобность залезть в барсучью нору или под какой-нибудь амбар, хотя Нээро все же ни тут, ни там не мог двигаться достаточно свободно, поскольку по линии лягавой он унаследовал туловище более массивное, чем у таксы. В росте он отставал и от быстрых, вечно виляющих хвостами гибридов гончей и таксы, которыми восторгается такое множество охотников. Но он был властелином над всеми собаками мызы, он превосходил их духом, силой и стойкостью, даже в тех случаях, когда они были крупнее его и по всей своей стати словно бы созданы относиться к нему свысока.
При этом Нээро не был ни задирой, ни даже хоть сколько-нибудь недружелюбным. У собак, разумеется, тоже существуют свои симпатии и антипатии, но Нээро был аристократом — он предпочитал игнорировать. И если он устремлялся в битву, то, собственно говоря, это было мое сражение, мною начатое и, как правило, мною спровоцированное, чтобы еще и еще раз испытать неоспоримые достоинства Нээро. И моего присутствия было достаточно, чтобы он вновь и вновь выходил из сражений победителем, он словно бы знал, нет, он знал твердо, что я не допустил бы его поражения. Мы с гордостью проходили вдвоем мимо дома батраков, мимо солодосушилки, и не было противника, который осмелился бы нам помешать; все наши битвы явили нашу неколебимую волю к победе, мы завоевали себе право свободного передвижения, и напасть на нас не рисковал никто.
До того времени мне не доводилось иметь такого спутника. Требонг погиб, прежде чем я достаточно подрос, Харри и впрямь можно было считать собакой-другом, но я не помню, чтобы он сопровождал меня, был моим спутником. К тому же он и вообще-то не отличался привлекательностью, а когда начал, несмотря на всякие мази, облезать, то и вовсе подурнел. Нет, Харри стерся в моей памяти, она удержала лишь обрывки воспоминаний — о его внешности и о том, как он кусался, играя. Вероятно, у него все же не было никакой ярко выраженной черты характера, и я не припомню, когда именно и каким именно образом он перестал существовать. Возможно, мы похоронили его с почестями и даже воткнули на могиле дощечку с его именем, но ничего этого я уже не помню.
Появление же Нээро совпало с началом того периода в моей мальчишеской жизни, когда для меня открылись новые миры, простиравшиеся меж сосняком Пыргухауа, берегом реки Инду, озером Каристе, ручьем Палуоя и мызой Тыытса. До той поры я еще не чувствовал себя самостоятельным, до той поры я отлучался из дома лишь в сопровождении родителей или других взрослых. Теперь у меня был спутник, на кого я мог опереться и кто в свою очередь мог опереться на меня. И название совершаемых походов могло бы звучать так: «один мальчик и одна собака», или «два мальчика и одна собака», или же «несколько мальчиков и одна собака». Но центром, хребтом всегда были «один мальчик и одна собака». И эта собака никогда не отсутствовала, она никогда не была чем-то посторонним, как иные из мальчишек, — она была тем, из-за кого и посредством кого зарождался и осуществлялся очередной, полный опасностей и мечтаний, опыт в ряду новых открытий.
Уже от младых ногтей мы с Нээро привыкли делить все свои впечатления, свои интересы и свои разочарования. Само собою разумелось, что Нээро должен пробовать есть все то, что нравилось мне. И прошло немало времени, прежде чем мы разобрались, в чем наши вкусы существенно расходятся. Киселя он не хотел. Если же ты насильно вливал кисель ему в пасть и по примеру родителей выговаривал за пренебрежение к пище, то он умел сопротивляться с такой трогательной мольбою, что тебе самому становилось стыдно, и от этого стыда ты дергал его за ухо и бил с той затаенной жестокостью, когда мы за грубостью скрываем собственную глупость.
Его просительно поднятая лапа, его толстая коричневая лапа, как бы гладящая воздух либо колено, еще и теперь, возникая в памяти, способна пробудить во мне какое-то нетерпеливое беспокойство, которое словно бы понуждает то ли разозлиться, то ли заплакать. Ему пришлось множество раз поднимать так лапу, прежде чем мы научились полнее понимать друг друга, прежде чем каждому из нас стал ясен, столь непохожий на его собственный, язык другого, так же как и мимика, и звучание голоса. И Нээро было особенно трудно приноровиться ко всему тому, чего хочет и на что способен мальчик, имеющий много возможностей, для собаки непостижимо беспредельных, мальчик, у которого возникают тысячи желаний, непонятных и загадочных. Но Нээро было ясно одно: он должен делать все то, что делаю я. И он в отчаянии выл, оттого что не мог влезть следом за мною на дерево. Однако взбираться на чердак хлева по лестнице я его научил. И там у него были свои радости и переживания, о глубине которых я мог лишь догадываться по тому, с каким рвением он что-то вынюхивал, фыркал и повизгивал. На этом чердаке водились крысы, ласки и хорьки. Нээро осваивал лазание по лестнице с поразительной самоотдачей, дыхание его стало прерывистым, каждый мускул тела вздувался от напряжения, сердце колотилось сквозь ребра о мои ладони тяжко и быстро, словно мотор машины, наделенный неутомимой энергией.
Когда Нээро уже научился лазать самостоятельно, случалось, его задние лапы оступались и теряли перекладину лестницы. Тогда он повисал перпендикулярно земле, спина его выгибалась горбом, толстые и кривые передние лапы, точно крючки, обхватывали верхнюю перекладину лестницы, в то время как задние пытались найти опору. Но особенности строения тела собаки не позволяют ей отводить далеко назад задние лапы, хотя порою это и случается, когда собака потягивается спросонок. В то время я еще не умел последовательно мыслить и не сообразил обучить Нээро этому движению, этому нащупыванию лапой опоры за спиною. Я ограничивался тем, что ставил лапу назад на перекладину, если хотел. Если же мне это надоедало, предоставлял Нээро висеть на лестнице до тех пор, пока он не срывался с нее. Правда, я заботился о том, чтобы внизу была постелена солома. И Нээро, с вываленным языком, с полуозлобленной гримасой энергии на бугорчатой морде, принимался с новым рвением опять влезать по лестнице. Но назад мне приходилось его нести — было ясно, что его удлиненное, коротконогое туловище не приспособлено для лазания по лестнице вниз головой.