Эстонская новелла XIX—XX веков — страница 31 из 83

Нээро непременно должен был повторять за мною все, что я делал. Он делал это добровольно и с увлечением. Он мог просматривать со мною книги, обнюхивая их страницы. Мог, когда я писал свои первые письма, положить на письмо лапу. И словно бы понимал мои действия, если я обмакивал ее в чернильницу и скреплял свое послание и его «печатью».

Позже ему было крайне неприятно плавать со мною в обнимку под водой, но он считал это обязательным для себя, потому что мне так нравилось. Правда, он относил такого рода занятие к разряду глупых шуток, жертвой которых то и дело оказывался, и поэтому, хорошенько откашлявшись и отфыркавшись, накидывался на меня с тем полусмеющимся, полувозмущенным видом, который у людей называется смехом сквозь слезы, и кусал меня, повизгивая, с горловым рычанием.

Если кто-нибудь считает себя вправе покачать головой, это означает лишь, что мои воспоминания о Нээро написаны не для него. Я пишу для тех, у кого есть глаз на животных и дар, да и желание, их понять. Мой Нээро определенно умел смеяться. Не так, как смеются некоторые пастушьи собачонки, обнажая зубы — это, конечно, тоже смех, но более примитивный. Нечто вроде гримасы страха с примесью диковатой трусливой застенчивости. Я отнюдь не собираюсь очеловечивать животных, когда способностям и свойствам, которые у них общие с человеком, даю и сообразные названия. Нээро мог смеяться.

Правда, это была скорее улыбка, и лишь в самые значимые и исключительные мгновения жизни пасть его могла вдруг широко растянуться в беззвучном смехе. Именно так Нээро смеялся, когда я однажды приказал ему выдворить из огорода поросят. Вначале Нээро подталкивал их мордой, когда же придавал им нужное положение и направление, осторожно брался зубами за хвостик и, смеясь во весь рот, одного за другим выпроваживал из огорода. Но старую свиноматку он прежде опрокинул на бок. Поросята же были маленькие, с ними Нээро обошелся по-иному. И вовсю смеялся.

Я далек от утверждения, будто Нээро при этом осознавал комизм положения. Если бы я так думал, то попал бы в число тех, кто пытается приписать животным одинаковую с людьми причинность поведения. У Нээро, несомненно, отсутствовало понятие о комичности. Ему, вероятно, было просто-напросто весело оттого, что он мог так порезвиться, — загривки у поросят скользкие, за что-нибудь другое их тоже не ухватишь, вот и оставался хвостик. После того как Нээро управился с первым поросенком, ему было уже ясно, за что надо хватать. И когда поросята резво семенили впереди него — это ведь было весело, не правда ли? Так же весело, как вылавливать морских свинок из высокого цикория, из-под широких листьев клубники или из моркови. Отыскав морскую свинку, Нээро быстро накрывал ее лапой, осторожно брал за загривок и тащил к загородке. Пронеся над верхней планкой, разжимал зубы, и свинка шлепалась вниз. При этом Нээро тоже смеялся. Но не в тот момент, когда они падали. Он оглядывался на меня, словно спрашивал, нельзя ли их еще потаскать, вытащить из загородки и снова поносить в зубах. Эта ловля и таскание веселило, развлекало его, и оттого он смеялся.

А однажды, когда Нээро уже состарился и более не соблюдал в еде той меры, какая была свойственна ему смолоду, он объелся простоквашей. День стоял жаркий, простокваша была вкусная и прохладная. Приятно было разлечься на солнышке. И Нээро лежал на земле, словно маленький бочонок, губы его растянулись в улыбке, он весело подмаргивал одним глазом, не поднимая головы, и лениво помахивал хвостом. Он был беспредельно доволен собою, он походил на развеселого пьянчужку, уже ни на что не способного, кроме как плутовски поглядывать и с усталой откровенностью махнуть рукой, да разве что еще пробормотать: «Плевать мне на весь мир, браток, видишь, как я нализался!» В тот раз я был убежден, что Нээро так или примерно так думает, хотя не знаю, сколь далеко простирается способность собаки связно мыслить, но я и впрямь верю, что он хотел сказать: «Мне сейчас очень хорошо». И потому во весь рот смеялся, смеялся от теплого солнца, от холодной простокваши у себя в желудке, от своей божественной лени и еще оттого, что я всегда был его другом.

Но и плакать Нээро тоже мог. Не так ведь и существенно, чтобы текли слезы; правда, подернутые влагой глаза обычно не привлекают столь большого внимания, но тем не менее это для животного ultima ratio[11] при выражении своей скорби, и тем самым трогает нас, а иногда даже и потрясает. К слову сказать, если бы животные могли по-настоящему плакать, род человеческий, вероятно, был бы менее жестокосерден и безжалостен. Возможно, и австралийские аборигены были уничтожены пулями белых в какой-то мере еще и потому, что умирали без слез, подобно животным. И индейцы тоже не плакали.

Глаза Нээро мгновенно увлажнялись, стоило мне его поругать. Его жалобная морда и просительно гладящая воздух лапа были достаточно красноречивы, чтобы от моего недовольства не осталось следа. И когда я примирительно похлопывал Нээро по спине, он ликовал. Он с лаем срывался с места и, сделав несколько кругов, искал, что бы такое предпринять в знак радости от прощения, к примеру, принимался быстро раскапывать первую попавшуюся кротовую нору или же осматривался, нет ли в поле зрения кого-нибудь, за кем можно погнаться.

Эта влажная пелена появлялась на глазах Нээро и при большой радости, так же как у других животных, да и у человека тоже. Ведь центры плача и смеха расположены так близко друг от друга. Когда я возвращался домой из школы или же из дальней поездки, Нээро выл и пел от радости, он прямо-таки рыдал, судорожно обхватив своими кривыми лапами мое колено. Морду он в таких случаях, как правило, прятал, словно стеснялся своего порыва. Но к тому, разумеется, была иная причина, скорее всего лишь стремление возможно теснее прижаться ко мне головой, точно так же, как и лапами, и проистекало оно из тех же первобытных источников, что и человеческая ласка. И так как проводники центров плача и смеха тянутся в непосредственной близости друг к другу, наиболее сильный порыв какого-нибудь чувства заставляет звучать оба проводника, отчего сливаются и смешиваются и внешние проявления, так что и Нээро мог плакать, смеясь, и смеяться, плача.

Он показал это уже в то время, когда я был еще настолько глупым, что вздумал притвориться мертвым. Я лег на пол ничком и затаил дыхание. Нээро вначале нетерпеливо обнюхивал и царапал мою голову, затем стал повизгивать и всем своим поведением выражал нерешительность: что это, шутка, или ему следует завыть всерьез? Когда же я наконец ожил, радость его еще некоторое время словно бы перемежалась недавним отчаянием, до тех пор пока возбуждение не нашло выхода в громком лае.

Собственно, что знал Нээро о смерти? Разве что унаследовал от предков неясное представление о чем-то необъяснимом, заключающем в себе ужас. Нээро был тогда довольно молодой собакой, он никогда еще не видел мертвого человека. Но ведь он и зайца тоже еще не видел, однако в первый же раз, напав на заячий след, помчался по нему с отчаянным лаем.

А что знал о зайце и вообще о дичи его сородич Ровди, эта маленькая такса, глаза которой едва прорезались, которая только-только начала ковылять и еще никогда не выходила из амбара на свежий воздух? Что знала она о беге? И лаять ей тоже еще не доводилось. И все-таки, когда она засыпала на своей подстилке, все ее четыре лапы внезапно начинали двигаться, как при беге, и она взвизгивала точно так же, как взвизгивал и бежал во сне Нээро, воссоздавая свои охотничьи похождения. Нээро проделывал это постоянно, Нээро постоянно гонял во сне зайцев и всяких иных животных, но у Нээро были соответствующие прецеденты, и на сетчатке его мысленного взора проносились картины, возникали виденные прежде образы с четкими контурами. И он преследовал их с такими до предела напряженными движениями, с такими решительными последними прыжками, что просыпался от этого и вскакивал с отсутствующим взором, не понимая: куда вдруг подевались и зверь, и азартный бег, и поле, и широкий мир?

А вот что мог видеть маленький Ровди, перед глазами которого доселе возникали только пара ножек от сундука, мешок с соломой и несколько удилищ в углу амбара, в чьих ушах звучали лишь ласковые голоса людей да разве что далекое кукареканье петуха за стеною и грохот колес проезжающей телеги?

Мороз пробежал у меня по спине и дыхание перехватило, когда я увидел, как этот маленький, от соска матери щенок, азартно взвизгивая, преследовал во сне воображаемую дичь в соответствующем моменту ритмическом беге. Я словно бы проник в туманные глубины наследственности, однако взор моего разума не мог различить в них те призраки и фантомы, которые в это мгновение спасались бегством от ревностной отваги маленького сосунка.

Но именно этот щенячий сон сделал для меня более понятным отношение Нээро к смерти.

Он подразделял смерть на три категории: одну одобрял, к другой относился индифферентно, третьей ужасался. Разные трупы вызывали в нем и разные чувства. Мне, к примеру, не полагалось умирать. Это было бы ужасно. Павшая в сосняке Пыргуайа лошадь вызвала на морде Нээро выражение какой-то виноватости и угрюмого презрения, которое я замечал у него и позже. Когда я вынужден был застрелить суку Ирми, то Apec, Макси, Илка и Нээро сбежались на встревоживший их выстрел, ведь в таких случаях обычно происходило что-нибудь очень интересное и волнующее. Все они обнюхали Ирми. Apec, Макси и Илка были простыми дворнягами, они понюхали труп, и мир остался для них прежним. Спокойно продолжали они выискивать что-то в кустах и возле картофельных погребов. Нээро же, понюхав, медленно попятился, морда его приняла вид угрюмого презрения и словно бы потускнела. Хвост повис, и Нээро потрусил к дому, будто был чем-то глубоко уязвлен, будто не желал быть причастным к таким вещам, будто он преисполнен омерзения. Это случилось впервые — то, что Нээро ушел от меня домой. Он был уже старым псом, и у него могли сложиться твердые взгляды. Собакам смерть не подходила.