Эстонская новелла XIX—XX веков — страница 33 из 83

Но иной раз и не требовалось зова издалека, иной раз и дома распускались бутоны, и дальние гости жаловали к нам. Мне это не доставляло удовольствия, мне претило видеть возле дома псов со всей округи. Именно поэтому должна была умереть Ирми. Но взамен Ирми в дом привели Минку. То-то насмотрелся я на собак, больших и маленьких, дворняжек и шавок, — и Нээро был не в состоянии всех их перекусать.

Среди псов попадались смелые и упрямые, Минка относилась к ним приветливее, чем к прочим. И всегда находился какой-нибудь поэт, который платонически пол о любви и чистых чувствах в хвосте свадебной процессии и, тремолируя, печально пощипывал мандолину. Этот аккомпанемент игре более сильных, без сомнения, ласкал слух Минки, ей нравилась придворная музыка, — ведь Минка была в этот момент королевой. Но сам музыкант так и оставлялся в роли платонического вздыхателя.

Минка была вельможной дамой, которая снисходила до любви с пресыщенным и словно бы усталым безразличием. Вокруг же нее велась эта смехотворная игра, гротескная, а порою и жуткая своей общепараллельностью. Галантерейное обхождение, картинные позы, поднятые торчком, точно штандарты, хвосты, шеи, длинно изогнутые в рыцарском поклоне, словно бы гарантирующем доблестную защиту и ношение на руках, завлекательная поступь, обольстительные взгляды и призывы к играм на травке — все это с ужасающей похожестью варьировало уже знакомое и свидетельствовало о взаимосвязанности форм и проявлений любви в природе. Вульгарные и пошловатые попытки добиться взаимности перемежались с искони свойственной мужскому полу самоуверенной грубостью, отвергающей принятые уловки обольщения. Налицо были даже первобытные зачатки танцевального искусства, породившие кокетливые на менуэтов и пружинящие прыжки в этом долгом и жутком полонезе.

Минка была дамой, окруженной множеством поклонников, у Минки это имелось — sex appeal[12], и за нею тянулся длинный шлейф ревности, восхищения и соперничества всяческих достоинств. Ибо Минка не принадлежала к той редкой разновидности собак, которые даже привлекли внимание науки способностью выбирать себе пару и в своем инстинктивном стремлении к моногамии гонят прочь остальных претендентов. Минка была совершенно заурядной собакой.

И вот я увидел Нээро в его любви. Он ни на шаг не отходил от Минки. Когда Минка ложилась в прачечной перед устьем печи, Нээро пристраивался рядом, так тесно привалившись к ней боком, что это стремление прижаться было не менее выразительным, чем у какой-нибудь молодой парочки, гуляющей по берегу озера во время майского цветения. Так они спали, и этот сон был словно прекрасное стихотворение о согласном биении сердец, журчании крови в жилах и неколебимой преданности.

Неколебимой преданности — со стороны Нээро. Ибо для Минки Нээро был лишь одним из многих. И на его морде залегли глубокие борозды, признак тревоги. Они утомляли его бдительность, они истощали его силы — все эти конкуренты. Он схватывался с одним, но этот момент использовал другой, — не мог же Нээро удержать на расстоянии всех соперников одновременно. И следы страдания на его морде становились все глубже, я думаю, что от этих переживаний и разочарований у него раз за разом прибавлялось седых волос.

Внезапно Нээро вновь вспомнил о моем существовании. Он подошел ко мне с виноватым видом и стал гладить лапой. То ли просил прощения, то ли звал на прогулку, я этого так и не понял, может быть и то и другое разом. Мы отправились прогуляться, и Нээро, отыскав какой-нибудь след или мышиную норку, смотрел на меня радостно-вопросительно, пытаясь угадать, согласен ли я с его действиями. Я был согласен, и нам снова было хорошо.

Нээро обладал тонким слухом, различал отдельные слова в человеческой речи и придавал им соответствующее значение. Как часто я испытывал его — разговаривая с кем-нибудь, употреблял длинные фразы, в которые вставлял слово «заяц», или «белка», или «крыса», или «свинья», или «хорек». При этих словах Нээро мгновенно настораживался, уши его вставали торчком, глаза оживлялись возбуждением. Он был готов куда-то мчаться сломя голову, кого-то преследовать, хватать, вступить в бой. Я говорил как можно монотоннее, без акцентирования, но эти слова никогда не пролетали мимо его ушей.

Я не раз повторял этот опыт и в то время, когда Нээро был погружен в сон. Всех домашних поражала такая тонкость слуха. Нээро мог безмятежно спать возле печки под тиканье часов, монотонные разговоры и жужжание материнской прялки. Но стоило мне самым обыденным тоном произнести слово «заяц», как Нээро вскакивал на ноги, преисполненный любопытства. Правда, я не знаю, не были ли для него слова «заяц», «крыса», «белка» синонимами, обозначающими вообще нечто такое, за чем надо гнаться. Но «свинья» была понятием определенным, так же как и «кошка». Однажды я помянул во дворе при Нээро свинью, хотя кроме нее тут же находилась и чужая кошка. Нээро видел обеих, но кинулся на свинью, которая топтала гряды, хотя кошка, конечно же, интересовала его больше, чем такое будничное животное, как вечно лезущая в огород хрюшка.

То, что собаки догадываются о времени отъезда хозяев, в сущности никакое не чудо. Упаковка вещей, а возможно, и эманация боли разлуки могут обострить их внимание. Нээро в таких случаях залезал под кровать и не желал ничего видеть. Когда меня отвозили в школу, он выходил провожать, несмотря на запрет. Тайком бежал следом за телегой, затем останавливался на бугре возле шоссе, и его черный силуэт еще долго виднелся на фоне неба.

Но как он догадывался, что за мною собирались поехать, — это понять сложнее. В конце концов я перестал удивляться тому, что Нээро встречал меня на бугре возле дороги и с безудержным, похожим на плач воем и визгом вскарабкивался по колесам на телегу, где принимался шумно лобызать меня и легонько покусывать, словно на мне блохи и он должен быстро-быстро меня от них избавить.

Я не хочу больше говорить о Нээро! Да и что особенного можно сказать о собаке? Он состарился, почти совсем ослеп, в костях у него была ломота, и он много спал. Собаки редко живут долее четырнадцати лет. Нээро прожил семнадцать. Когда он уже почти ничего не видел, он еще раз порадовал меня. К дремлющему на солнышке Нээро подошел злой гусак и ущипнул его. Спросонья Нээро не понял, кто или что его мучает. Когда же единственным мутным глазом разглядел гусака, от того лишь перья полетели. Нээро пустил в ход свои стершиеся больные зубы и еще раз показал, кто, собственно, здесь хозяин.

Нээро состарился и сам себе стал в тягость, мне было грустно видеть его таким дряхлым. Я попросил приготовить ему хорошую мягкую котлету, постелил чистую скатерку возле частокола. Сам же прошел с ружьем в сад. И когда Нээро с аппетитом принялся за еду, я сквозь планки забора застрелил своего старого друга.

А вместе с ним и лучшее время своей жизни.

1932

ПЕЭТ ВАЛЛАК© Перевод А. Соколов

СЕРАЯ ЖИЗНЬ

К полуночи в прокуренных комнатах клуба только и осталось народа что четверо мужчин, сидевших в зале за одним столиком, да еще двое заядлых шахматистов, игравших в биллиардной. Свет в остальных помещениях погасили. Массивная мягкая мебель пахла табачным перегаром, который она впитывала день ото дня, год от года. В сумрачном буфете дежурил официант — старый кривоногий Трикс. Изжелта-бледный, как мертвец, дремал он, опершись рукою о подоконник. Радиоприемник тихо потрескивал, напевая какой-то печальный хорал, и казалось, что внизу, на улице, старого Трикса уже ожидают похоронные дроги с факельщиками в черных одеждах.

Компанию, засидевшуюся в клубе, составляли: профессор, доцент, магистр и композитор. Настроение у всех четверых было превосходное, к тому же под кофейником весело голубел язычок спиртовой горелки. Магистр Сильд, человек с мутноватыми, красными глазками, глядевшими сквозь очки в роговой оправе, прищурясь, рассказывал компании свои охотничьи приключения. Особенно вдохновился он, приступив к рассказу о грациозной дикой козочке. У нее были быстрые и прямые, как тростник, ноги; они вынесли козочку из лесной чащи прямо к охотнику.

— …И вдруг вижу, что между нами всего каких-нибудь пятьдесят шагов. Я замер на месте, а она глядит на меня настороженно и недоверчиво. Стрелять не могу, потому что двустволка обращена к земле. Только шевельнусь, чтобы вскинуть ружье, — рванет козочка, и поминай как звали. А пока стоит, эластичными ушами прядает и широкой ноздрей воздух потягивает. Тут я осторожно подтягиваю двустволку и поднимаю — тихо-тихо, не торопясь. Ствол лезет все выше и выше — путь ли не до самого плеча дотянул. Тут коза как метнется, как прыгнет и давай скачками обратно в лес удирать! Стрелой летит. Ну, да и я не мешкаю: моментально р-раз и дробью этак целую горсть бахнул. Гляжу, валится она в папоротник. Попалась, милая! Пробираюсь поближе, трещу сучьями, а она скок на ноги — и в кусты. Правда, шатнуло ее здорово. Поглядел я на место, где она лежала, — красно от крови. Свежая кровь, темная. Ну, думаю, скоро тебе конец. Прислонился спиной к дереву и спокойно закуриваю…

Магистр не успел еще закончить рассказ про козочку, как доцент Соо схватил соседа-композитора за локоть и, потянув к себе, принялся болтать о чем-то другом. Композитор, потеряв равновесие, уронил отяжелевшую голову и покорно склонился на доцентово плечо. Но тому было все нипочем. Случай с козою воскресил в памяти у доцента другое приключение, тоже связанное с охотой и в общих чертах поразительно сходное с только что услышанным рассказом. Ну как смолчишь, когда прелюбопытная история так и просится на язык. Ах, была не была — расскажу. И Соо разошелся. Он говорил живо и ярко, с актерскими интонациями:

— Итак, в понедельник я прогуливался за городом у реки. Погода была великолепная. Солнце подернулось мглою, словно море непролившихся дождей затопило огненный шар. Неожиданно замечаю, что внизу у реки на бревнах сидит очаровательная девушка и болтает в воде босыми ножками. Хороша до того, что я прямо затрепетал. Рядом с девушкой баул, из чего я заключаю, что красавица приехала откуда-то из деревни. Остановился, конечно, и завожу разговор. Начал с того, что предостерег ее: река, видите ли, здесь глубокая, омуты есть. Она смотрит на меня искоса, через плечо, и молчок. Повторяю сказанное, хоть и сознаю, что в этом нет никакого смысла, ибо ногами своими девушка, вероятно, достает до самого дна, а омутов тут и подавно не было. Ну что же, сажусь неподалеку на бережок. Как ни плохо я рисую, все же достаю листок бумаги и кое-как вывожу карандашом сердце величиной с ольховый листок и пронзаю его любовной стрелою в виде можжевеловой палочки. Добавляю к сердцу две-три строки и опускаю листок в воду. Течение послушно несет его прямо на плот. Но девушка — кремень. Недотрога, и только! Бумажка вертится у самых ее ног — раз, другой… Напрасно! Вскоре моя русалочка встает, надевает туфли, берет баул и направляется в город. Ну что же — следую за нею по пятам! Вообще-то я человек строгих правил, но и то, скажу прямо, увлекся. Когда подошли к городу, стало смеркаться. Беглянка, чтобы отделаться от преследователя, удирает в первую попавшуюся лавку, но я завожу разговор с повстречавшимся знакомым и прекращаю беседу лишь в ту минуту, когда красотка покидает лавку и, стыдливо потупившись, проходит мимо. О нет, она не сердится на меня. Она лишь пытается ускользнуть от своей судьбы. Снова иду вслед до самого моста, а от моста до рынка. Черт возьми, долго ли мне таскаться? Ага! Вижу, она оглянулась и как будто приустала, как будто поверила, что я способен хоть десять лет ходить следом за нею. Шмыгни она куда-нибудь в калитку, выбеги оттуда под утро — я все равно ждал бы ее на улице! Р