Эстонская новелла XIX—XX веков — страница 34 из 83

ок, фатум, — от меня ей не ускользнуть! Теперь стало ясно, что девушка в самом деле приехала из деревни и ей некуда скрыться. Она растеряна, баул оттягивает ей руку. И тут…

Рассказ достиг своего апогея, когда звякнула дверная ручка, скрипнула дверь, и в зал вошел член того же клуба Рянгель, высокий и худощавый мужчина. Он был в пальто с поднятым воротником — на улице моросил дождь. Небритый, угрюмый Рянгель походил на бездомного бродягу, который почует, забравшись в стог сена. Захандрив, он отправился сегодня в клуб с единственной целью — отыскать здесь кого-нибудь из приятелей и ухватиться за него, как за спасательный круг. Таким образом и набрел угрюмец на эту довольно неприятную для него компанию. Из-за стола раздались крики:

— Смотри-ка, Рянгель пожаловал! Вешайте пальто и садитесь к нам! Эй, старина Трикс, неси-ка сюда еще стакан!

Рянгелю хотелось повернуться и удрать из клуба, но профессор Куре чуть ли не силком потащил его к своей компании. Сев за столик, новый гость саркастически покосился на доцента, с которым еще недавно полемизировал в газетах. На последнем этапе этой полемики доцент потерял хладнокровие и разразился бранью. А сейчас краснолицый, обрюзгший профессор, откинувшись на диванную спинку, своим нечаянным замечанием снова разбередил едва зажившую рану полемистов. Он сказал:

— Господин Рянгель, я искренне уважаю вас как писателя, как даровитого писателя, но и я не понимаю: почему вы все время пишете о маленьких, серых, обыденных людях? Почему вы до сих пор бродите по городским предместьям или по деревенским улицам? Ваши вещи, безусловно, интересны, и вы талантливый человек — я отнюдь не принадлежу к льстецам, — но почему бы вам не написать что-нибудь, например, об интеллигентах?..

Физиономия доцента скривилась в плохо скрытой ухмылке: он видел, как заметались при этих словах глаза писателя. Профессор положил на плечо соседу мягкую, теплую руку и отеческим тоном продолжал советовать:

— Пишите о городе, молодой человек, пишите о сердце города, о бульварах, а не о предместьях. Это совсем другое дело! И в конце концов — что такое сельская жизнь? Деревня, по-моему, это… ерунда. Написали бы вы, скажем, о профессорах, доцентах, хотя бы даже об артистах!

Рянгель поежился, сидя на стуле, и подумал: не лучше ли сразу встать и по-дружески распрощаться? Но, глянув на доцента, Который в пылу недавней полемики нес такую же околесицу насчет деревни и города, писатель увидел, что тот не без злорадства следил за говорившим. В мутных доцентовых глазах сверкали порою бешеные искры.

Рянгель решил задержаться еще минут на пять… Ему хотелось ответить профессору, но ответить так, чтобы зацепить доцента.

— «Пишите о городской жизни, пишите о центре города, пишите об интеллигентах»! — начал он хмуро. — Чего вы носитесь со своим городом? Разве это не такай же деревня с населением в несколько десятков тысяч человек? Выйдет деревенский парень на улицу, заложит два пальца в рот да как свистнет через весь ваш хваленый центр — просигналит своему дружку: приходи вечером гири выжимать. Вот вам и город. А заберись-ка жить на второй этаж городского дома — и увидишь кругом, куда ни взгляни, поля и луга. Прислушайся — и до тебя донесется шум сенокосилки, принюхайся — и на тебя пахнет запахом навоза. И что же именно я должен писать о доцентах, магистрах, профессорах?

Доцента и магистра при этих словах передернуло. Они видели, что Рянгель начинает горячиться.

— Не таращите на меня глаза, услышав, что я предпочитаю писать не об интеллигентах, а о крестьянах, или, как теперь принято говорить, о сером, обыденном человеке. Если взять за вихры да стащить с кафедры какого-нибудь доцента, магистра или профессора, вытолкать его из аудитории, — словом, если не посчитаться с весьма ограниченной узкоспециальной мудростью такого ученого, то от этого интеллигента останется для писателя всего-навсего будничный «маленький человек», который живет так называемой «серой жизнью». Его переживания не богаче переживаний крестьянина или обитателя предместий, страсть у него ничуть не сильней, инстинкт и мысль нисколько не острее! Неужели вы думаете, что если обычного интеллигента или горожанина вытянуть в герои, если насовать ему в рот золотых зубов, надеть на него брюки с отутюженной складкой и белую жилетку, научить его шепелявить иностранные словеса, воровать и выклянчивать чужие мысли, то писатель создаст шедевр на европейском уровне, шедевр, где не будет ни одного человека достоинством ниже лорда! Какое хамелеонство, какая тоска по моноклям! Уж не думаете ли вы, что людей физического труда сама природа сотворила недорослями, что их души запущенны, что нет в них таких чувств, как любовь, счастье, гнев, презрение, честность, великодушие, самопожертвование и месть, что если они любят, жертвуют собою, мстят, ненавидят, презирают, то все это неполноценно и серо?! Господин доцент, сядь я писать о вас правдивый психологический роман, вы неизбежно выглядели бы в нем серым и маленьким обыденным человеком! И это потому, что ваша внутренняя жизнь очень и очень примитивна!

— Черт возьми, что это значит? — вскричал профессор, схватись за голову. Он боялся потасовки и не мог понять, с какой стати Рянгель так зло обрушился на доцента. Сам профессор походил на жирную и добродушную овцу, чьи глаза заросли шерстью и поэтому плохо видят окружающее.

Из бильярдной вышли двое шахматистов, вспомнивших, очевидно, о домашнем очаге. Один из них выглядел очень взволнованным. Он раскраснелся, нервно попыхивал сигаретой, вставленной в длинный мундштук, и говорил что-то насчет индийской защиты и ферзевого гамбита. Не попрощавшись, оба надели пальто, повязали дрожащими руками шарфы и скрылись. Вслед за ними сразу вышел и Рянгель, на прощание рассеянно кивнув засидевшейся компании. Дверь за ним громко хлопнула, но это не было демонстрацией со стороны Рянгеля — просто потянуло сквозняком. Звук, похожий на выстрел, заставил профессора вздрогнуть, будто в него стреляли из пистолета. За столом воцарилась неловкая тишина. Композитор сосал губу.

Потом профессор толкнул локтем соседа-магистра.

— Что же потом случилось? — спросил он.

Магистр, насупившись и без всякого оживления, как по обязанности, рассказал:

— Стою, стало быть, спиною прислонясь к дереву, и спокойно покуриваю. После опять пускаюсь в погоню, однако добыча не дается. Крови на следу — масса, но коза все еще несется. Этак валандаюсь несколько часов. Наконец под вечер забираю у отца из дому собак, и они вскоре настигают животное. Ну и набросились же псы, прямо на куски рвут, а коза орет, словно ее колесуют. Подхожу, она еще жива. Оказывается, мой заряд угодил ей в передние ноги. На чем только и держалась?

А каков же был финал у истории с девушкой, за которой гнался доцент?

У доцента на этот раз обнаружилось явное косноязычие. Он ответил сухо и лаконично:

— От меня не уйдешь! Попалась в тот же вечер.

Стало очевидно, что настроение у всех упало и хороший вечер испорчен.

— Вот чертов писатель, — ругнулся профессор, расправляя свои атлетические плечи, — нечего сказать: креатура!

В буфете смолкла негритянская музыка, которую передавали по радио. Зазвучал гимн.

1934

НА МЕРТВОЙ ТОЧКЕ

Юри Кыо был зажиточным хуторянином и владельцем водяной мельницы. Сын его, Гендрик, продал сначала хутор, а потом мельницу, перебрался в город, купил домик и открыл лавку. Торговал он товарами для крестьянского обихода, и был у него самый большой в городе выбор высоких непромокаемых сапог. Четырьмя рядами висели сапоги под потолком, а в клети на дворе лежали жестяные ведра и дерево для конских дуг.

К тому времени, когда внук Юри Кыо, по имени Виллем, забрал после смерти отца торговлю в свои руки, на домике лежали тяжкие долговые обязательства, вызванные тем, что доходы с лавки ползли не вверх, а вниз. Года через два хозяева решили продать дом, обремененный долгами, прежнюю торговлю ликвидировать, открыть уютный магазинчик где-нибудь в центре города на бойком месте и продавать там белье, кружева, пуговицы. Эту, идею подала и энергично отстаивала супруга Виллема. В конце концов так все и вышло: дом продали, в центре города оборудовали галантерейный магазин.

А еще через двадцать лет Виллем Кыо сидел на табурете у себя в мелочной лавчонке в подвале. Облокотившись о прилавок, он всеми десятью пальцами ерошил волосы. Полуденное солнце било в узкое, выходившее на двор оконце под самым потолком, но лучи освещали одну лишь половину лавки. В соседней комнате жена Кыо шила на швейной машине и звякала ножницами. Заброшенной казалась эта подвальная лавка на окраине города. Стояла жара, и хоть бы одно живое существо, какая-нибудь старушонка спустилась бы сегодня по лестнице, зажав в горсти парочку теплых медяков. Перед Кыо белел на прилавке лист бумаги, на котором значилось, что за вчерашний день подвал посетили сорок три покупателя — всего сорок три проклятущих старухи, купившие товара меньше, чем на девять крон!

Кыо отшвырнул увесистый, как дубинка, карандаш, которым записывал свои доходы. Потом встал и принялся ходить из угла в угол по узкому помещению лавки. С утра он надел войлочные туфли и поэтому ступал по-кошачьи мягко.

Настроение у бедняги упало, и причиной тому были размышления о пройденном жизненном пути.

«Эх, и невезучий же я, нет мне в жизни удачи, — преследовали его мрачные мысли. — Дед слыл самым богатым человеком в приходе, владел большим хутором, водяной мельницей. Отец умер в собственном доме, на окнах лабаза зажгли тогда траурные свечи, оркестр провожал усопшего в могилу. А я? Что я? За двадцать лет — четвертая лавка, и раз от разу все дальше от городского центра, все ближе к окраине, все дрянней да хуже, пока до этого подвала не докатились, до мертвой точки. По правде сказать, и отцу-то не бог весть как везло — он, как-никак, сумел просадить половину состояния, ну а я остальное спустил. Недаром оба мы рыжие — и я и отец. То ли дело дедушка был — смуглый, с черной, как у цыган, копной блестящих волос. И черт его знает, откуда эти рыжие затесались в нашу породу? Никому такой загадки не разгадать, никто не помнит, чтобы в роду у нас рыжие водились. Горе одно с ними. Вот и третий рыжик — сын мой — нынче по улицам околачивается.