Эстонская новелла XIX—XX веков — страница 36 из 83

Лилиан упала ничком на тротуар и лежала там без сознания, точно мертвая, — лицо будто кровавое месиво, губы рассечены, очки разбиты, осколки стекла впились в кожу. И это была она, которую я так хотел уберечь! Больше, чем все другое! Над этим моим желанием, конечно, можно поиронизировать; я делаю это сам, говоря себе: все потому, что ты стар. Но разве это не все равно? Разве от этого изменяются чувства, которые я там пережил? Равных им я не нахожу, сколько бы я ни искал их в прошлом.

Я склонился над Лилиан, увидел, что случилось и яснее, чем когда-либо раньше, понял, что из всего потерянного мне хотелось бы теперь вернуть лишь одно — родину.

Добрые люди поспешили на помощь. Мы унесли Лилиан с проезжей дороги. Вскоре она очнулась. Она была жива. Я снова увидел ее глаза; боялся, что уже никогда не увижу их. Она спросила: «Почему я упала?»

Люди, попавшие в беду, не должны бы задавать таких детских вопросов.

Полицейская машина успела на место раньше санитарной. Лилиан увезли в больницу. Уже два дня и две ночи находится она там.

Вот чем обернулось наше нынешнее увеселение!

Брожу в одиночестве по большому городу, думаю о многом, о чем раньше и не думал, и с нетерпением жду, когда Лилиан выйдет из больницы, потому что там так страшно — она попала к тяжелобольным. Правда, и ее состояние не легче: голова забинтована, на руку наложена шина. При падении Лилиан сломала себе запястье.

Когда мое письмо дойдет до родины, там, наверное, уже будут цвести перелески. Когда мальчишкой я однажды в воскресенье собирал их в лесу, меня ужалила гадюка. Видишь, чего только не приходит сейчас на память!

В Буэнос-Айрес пока не пиши. Не знаю, когда мы вернемся туда. Все зависит от того, как будет поправляться Лилиан.

С приветом, Мартин Санглепп.


Буэнос-Айрес, 28/IV-61

Дорогая Малль!

Мы не могли дождаться в Нью-Йорке полного выздоровления Лилиан. Сразу же, едва только позволило ее здоровье, мы поехали домой, вместо того чтобы осматривать Вашингтон и посетить Торонто, как намеревались. Мы так были счастливы — она особенно, — что на лице не осталось ни одного шрама. Это было вначале. Но сейчас и это уже не приносит нам радости. Сидим в своем старом гнезде с новыми печалями, которые и серьезнее и больше, чем когда-либо раньше. Вернувшись домой, Лилиан облегчения не почувствовала. Начали ходить по врачам, и тогда выяснилось, что у нее болезнь Паркинсона.

Падучая!

Все другие тяжелые недуги оставляют врачам возможность профессиональной лжи. У меня был друг, который умер от рака желудка, до конца убежденный, что у него воспаление кишечника. Больные легко верят — не по глупости, а от великого желания жить.

Но признаки и течение болезни у Лилиан такие, что никто не может ее обмануть. Она считает себя приговоренной к смерти, человеком, у которого нет даже права на прошение о помиловании.

На свете шестнадцать миллионов людей, которые, страдая эпилепсией, ждут своего конца.

И моя бедная Лилиан — одна из них!

Теперь нам припоминается кое-что из того, чему мы раньше не придавали значения. Лилиан жаловалась на удушье, ее частенько тянуло зевать. Походка год от года становилась все более семенящей. Это были симптомы. И мизинец, что забавлял нас порой своим дрожанием.

Когда Лилиан в тот раз подала мне апельсин и сказала: «Не хватает лишь змея»! — я ответил, что мы уже стары, чтобы стать героями этой легенды. Ответ ей не понравился. И она подняла руку, намереваясь шлепнуть меня по губам. Я засмеялся и отошел, медленно, не торопясь: надобности бежать у меня не было. Уже тогда эта страшная болезнь спутывала ей ноги! К счастью, я был довольно близко от нее, когда она споткнулась и чуть было не упала. Я подхватил ее и сказал: «Ну вот, — совсем как столетняя старуха».

Я бы никогда не сказал этого, если бы знал, какая страшная судьба ожидает ее. Мы посмеялись и даже были счастливы.

Если ты будешь писать Лилиан, то воздержись от утешений. Может, твое доброе сердце и повелит тебе это, но прими во внимание, что каждое новое утешение для больного человека просто еще одно подтверждение того, в каком безнадежном состоянии он находится.

Каждый год мы вспоминаем о перелесках, что растут на родине. Нынче мы тоскуем по ним больше, чем когда-либо раньше. Если это не будет тебе очень трудно, то мы просили бы тебя вложить в конверт пару цветков. Даже если они будут куплены у какой-нибудь старушки с Башенной площади, мы представим, по крайней мере, что они выросли под липами и орешником где-нибудь на берегу Суурупа. Прежде чем вложить в письмо перелески, подержи их день-другой под прессом, например в какой-нибудь толстой книге с деревянным переплетом. Это, по-моему, лучше всего, и я сделал бы так же, живи я на родине, а ты здесь, на чужбине.

С наилучшими пожеланиями Мартин.


Буэнос-Айрес, 20/VI-61 

Дорогая подруга!

Письмо твое мы получили уже некоторое время назад. Большое, большое спасибо за перелески! Тебе надо было присутствовать и видеть, как мы вскрывали твое письмо. Ну прямо как взрослые дети. И все из-за одной лишь надежды! Не знаю, могут ли вообще пахнуть такие засушенные листочки, но пусть говорят что хотят, — нам казалось, что они благоухают. Как же мы вдыхаем этот запах, запах цветов, выросших на земле далекой родины! Неужто и в самом деле ты ходила собирать их в родных краях Мартина? Как это мило с твоей стороны, что ты не посчитала за труд сходить туда.

Мартин писал тебе о моей болезни. Теперь уже прошло несколько месяцев, и все это время я словно качусь под гору. Видимо, после того падения в Нью-Йорке болезнь начала быстро прогрессировать. Я сижу дома, я больше уже никуда не хочу ходить, в гостях мне неловко. Представь, что тебе приходится сидеть в обществе и судорожно скрючивать руки. Стоит мне их опустить, и они начинают дрожать — одна больше, другая пока еще совсем немного. Когда я работаю дома — шью или изготовляю фонарики, — тогда руки спокойны. Поэтому я всегда вынуждена что-то делать. Или спать. Тогда они тоже спокойны. Покой им будет и после моей смерти.

Вечный сон!

Ах, какой там сон. Если бы еще в родной земле. В здешних краях и хоронят-то по-своему. Это так страшно. И все же мне хочется умереть.

Золотце мое, Малль, поверь, это не простые слова. Что мне остается ждать от жизни? Два-три долгих года страданий. Все другое я уже обрела, осталось получить только это. Через год, возможно, я уже стану калекой, не смогу ходить. А что пользы от человека, если он не в состоянии натянуть на себя даже одежду. Страшно подумать: чтобы встать со стула, и то тебя кто-то должен поддержать. Такие вот у меня перспективы.

Какой был бы ужас, если однажды Мартину, который сейчас так добр, надоело бы возиться со мной. Если он отвернется от меня, я останусь в совершенном одиночестве. Что я, калека, кем я уже отчасти являюсь и сейчас, буду тогда делать тут, на чужбине? Мысли мои частенько возвращаются к этому.

Хотя голова у Мартина и поседела, душа у него осталась молодой. Живи он возле здорового человека, мог бы еще и веселиться. Гляжу я на него сейчас и понимаю, что это моя болезнь не дает ему беззаботно улыбаться. Сколько он сможет подавлять себя?

Недавно я поведала ему о своих опасениях, я не могла иначе. Он высмеял меня. Назвал глупенькой и стал целовать мои руки. И все равно не могу полностью поверить ему.

В Старом Свете ты была единственной, кому я открывала свое сердце. Помнишь, я рассказала даже о нашей семейной драме, когда Мартин завел себе другую, девчонку, имя которой я и теперь еще не хочу называть. Тогда я была молодая. Говорили даже — красивая. Об этом говорил и тот старый художник, который собирался рисовать меня. Думаю, что художник этот был немножко и влюблен в меня, но я-то думала только о Мартине, о его чести и имени, я оставалась ему во всем верна, даже в мыслях своих.

Все это порой вспоминается мне. Не потому, что я все еще страдаю. Но я спрашиваю себя: как мне теперь, такой старой и убогой, удержать его, если он чуть было не отверг меня в молодости.

Мир заманчив и велик, Мартин может идти, куда хочет, когда хочет и с кем хочет. Он свободен, с какой стати он должен заботиться о старой, больной женщине.

А мне хочется только на родину. Есть у меня там одна дорогая могилка. Лелею ее в своем сердце, хотя и не знаю, цела ли она там еще. Ведь она, наша Оаке, была такой крошечной, когда умерла; гроб несли на руках, и могилка, куда ее опустили, тоже была небольшой. А время все удлиняет свои шаги — увеличивается расстояние между нами, разбросанными по свету скитальцами, и далекой родиной.

Пиши, как живешь и как твое здоровье.

Обнимаю, твоя Лилиан.


Буэнос-Айрес, 25/I–62

Дорогая подруга!

Ты себе не представляешь, какой ты счастливый человек: у тебя есть родина и ты здорова. Я же все эти месяцы пролежала будто в кромешной тьме. Болезнь развивалась, и у меня не остается даже малейшей надежды. Теперь врачи предлагают сделать операцию мозга. К сожалению, здешние хирурги еще не очень умелые. Такие операции будто бы проводятся хорошо в Северной Америке и Западной Германии. К тому же в последнее время появились кое-какие новые лекарства. Мартину не удалось еще достать их, но он обещает, что непременно добудет.

Как это странно и трогательно! Чем хуже мое здоровье, тем внимательнее и заботливее становится Мартин. Он ходит, старается, приносит все, что нужно. Всегда спешит мне на помощь, даже когда одеваюсь, хотя я все же пытаюсь справиться с этим сама. Весу особого во мне уже нет. Иногда он берет меня на руки и носит, как малого ребенка. А порой он сам становится ребенком. Когда он склоняется передо мной на колени, я не могу смотреть на него, меня охватывает жалость: глаза его полны сочувствия и доброты.

Однажды он сказал, что жизнь жестока, и почему это природа не устроила так, чтобы люди, муж и жена, прожившие совместно долгую жизнь, могли бы и вместе отправиться на вечный покой, с равными страданиями, в одно и то же мгновение, без чувства одиночества и боли утраты.