После этого я не показывала ему своих слез. Плачу одна, тайком, когда его нет дома. Как все теперь изменилось. Даже то темное пятно в нашей жизни, эта тяжелая история, о которой я тебе в свое время говорила, потеряла всякое значение. Если бы я могла коснуться этого вопроса, если бы я не боялась причинить ему боли, я бы сказала, что все простила. Все до последнего. Нет человека лучше его, более чуткого и душевного. И поэтому, и только поэтому, мне хотелось бы еще жить на свете.
Крепко обнимаю тебя, навечно твоя Лилиан.
Буэнос-Айрес, 14/VI-62
Дорогая Малль!
В одном из прежних своих писем я написал, что при болезни Паркинсона врачам не остается ничего другого, кроме как объяснить пациенту безжалостную истину. Тогда это было ясно. Но позднее мы все же позволили себе поддаться ложной надежде. Сначала — модные лекарства. Говорили, что порой они делают чудо. И все эти дни, даже недели, которые я потратил на то, чтобы достать лекарство, верилось, что Лилиан будет спасена. Но потом, при употреблении, выяснилось, что лекарства очень сильные и плохо действуют на больную. Тогда-то врачи и стали советовать делать операцию мозга. Это было нашей последней надеждой. Мы дождались карнавала, распродали свой товар и снова поехали в Нью-Йорк, в город, с которым, как ты сама понимаешь, у нас были связаны отнюдь не лучшие воспоминания.
Когда мы прибыли туда, Лилиан чувствовала себя довольно бодро, даже шутила, но в Нью-Йорке сказали, что после операции еще нп один пациент с болезнью Паркинсона не выздоровел. Единственное — теряют рассудок и память.
Реклама и сенсация — вещи хорошие, но прискорбно, когда ими играют на надежде умирающих.
В свое время, возле апельсинового дерева, я назвал Лилиан столетней старухой. То была, конечно, шутка, она посмеялась, мы смеялись оба, но теперь это все чаще причиняет мне боль.
После того как разрушились наши надежды, смотреть на Лилиан еще тяжелее. Она стала очень неразговорчивой. Частенько вижу ее заплаканные глаза и знаю, что при мне она не позволяет себе впадать в полное отчаяние. Нередко она сожалеет, что не умерла в тот раз, когда упала в Нью-Йорке. Мол, был бы сейчас покой, конец, ничего бы не знала…
А то начинает говорить, что хочет к своей Оаке. Как по крохам отнимают у человека все его мечты и желания! У Лилиан осталось только единственное желание: покоиться в родной земле!
Мне бы очень хотелось написать тебе что-нибудь хорошее, об одном хотя бы дне, всего об одном мгновении.
Лилиан просит приветствовать тебя от всей души.
Всего доброго!
Твой Мартин.
Буэнос Айрес, 4/II-63
Дорогая Малль!
За день до смерти Лилиан сказала мне: «Любимый Мартин, купи себе черный галстук, похорони меня, пышных церемоний не устраивай и не очень-то скорби обо мне».
Черный галстук я приобрел, поминки были более чем скромными, что касается глубины и продолжительности скорби, то я не знаю, думаю, что боль еще долго не отступит. Я старался и стараюсь учесть все пожелания покойной, исключая лишь одно, последнее и, быть может, самое важное: я не похоронил ее, как она того хотела, а кремировал.
Мы не раз говорили об этом. Вначале она сказала, что ей совершенно безразлично, что будет с ней после смерти. Но потом, когда она уже очень ослабела, у нее появились опасения: кремация, мол, не сочетается с ее верой. И только однажды согласилась, но тут же добавила: «Лишь в том случае, если я буду знать, что мой прах попадет на родину».
Она стремилась к своему ребенку.
Мы не знали, возможно ли это. Я и сейчас не знаю этого. Надо будет навести справки.
Теперь меня мучает, что я поступил против ее воли. Пытался по-всякому успокоить себя. Чаще всего оправдываюсь тем, что хоронят здесь отвратительно. Закапывают мелко, могила всего два-три фута глубиной, гроб — будто семя — засыпают слоем земли не толще самого гроба. Через несколько лет могилу разрывают, кости побольше вытаскиваются, очищаются спиртом и сжигаются.
Если есть родственники и если они пожелают, то могут взять прах домой, в противном случае пепел высыпают в общую кадушку.
Прах ее здесь, со мной. Так все же лучше. У меня возникает чувство, будто я еще не совсем потерял ее. Часто вижу ее во сне. Недавно мы с ней снова побывали в Нью-Йорке. Перешли улицу, только не с теневой стороны на солнечную, а наоборот. Проснулся, когда вошли в тень и Лилиан куда-то исчезла. Просыпаться всегда страшно: страшно было и тогда, когда сон был приятный, когда я склонял голову на ее молодую грудь. Открываешь глаза, и каждый раз хочется кричать.
Вместе с Лилиан умерла лучшая и светлая часть моей жизни.
Некоторые люди знают, что «дед-фонарник» остался одиноким. Они стараются всячески утешать меня. Мол, умирают и президенты, и миллиардеры. А мир живет, будто ничего и не случилось.
Подумать только: и они!
Да, я знаю, Лилиан не была ни президентом, ни миллиардером. Мне ясно и другое, что мир по-прежнему прекрасный, радостный, великодушный, жестокий, мелочный и бестактный.
Утрата затронула только меня, превратив мою прежнюю жизнь в прошлое. Поэтому-то я сознаю с такой ясностью, что время не останавливается и что жизнь идет дальше. Меня пытались этим утешить. Я — единственное ничтожное звено, которое еще соединяет Лилиан с жизнью. Детей у нас нет. И моя боль — это единственный след, который она оставила после себя. Жизнь больше ничего о ней не слышит, не видит и не знает, словно ее никогда и не было.
Как по-твоему, Малль, может ли сознание, что жизнь идет дальше, утешить меня?
Отношение мое к жизни и ее радостям изменилось. Перед тем как поселиться здесь, мы некоторое время жили в Артиге. Город был нам незнаком. Улица, народ и люди — все чужие. Почти по соседству с нами стоял особняк, откуда всегда доносились музыка и песни. Бравурные, оглушительные и бездумно радостные звуки. Они раздавались с утра и до вечера. Мы с Лилиан полагали, что там живут счастливые люди. Быть может, даже завидовали им, потому что у нас не было родины и в душе у нас поселилась скорбь.
Кто же эти счастливчики?
Наконец мы узнали истину.
Утром, когда родители уходили на работу, дома оставалась их единственная дочь. В ее распоряжении были радио, магнитофон и граммофон. Сама же она была слабоумная, полуидиотка.
Вчера я подошел к апельсиновому дереву, и мне вспомнилось, что я здесь назвал Лилиан столетней старухой. С какой стати мне нужно было говорить ей это! Порой я замечаю, что мне хочется сделать себе больно. Ясно, что я и впредь пойду к апельсиновому дереву.
Желаю тебе счастливого Нового года! Всего самого лучшего!
Твой Мартин.
Сан-Пауло, 30/III-64
Дорогая Малль!
На время карнавала мы с Лилиан всегда уезжали из Буэнос-Айреса. В этом году я решил остаться. Мне захотелось посмотреть, как люди веселятся, как разгуливают с фонариками, которые изготовила своими скрюченными руками Лилиан. Я, конечно, знал, что это для меня значит, но хотел нарочно испытать себя, хотел испить эту боль до дна.
На вилле Баллестер я выдержал всего два дня. Потом меня стали одолевать кошмары. Мне казалось, даже средь белого дня, что слабоумная старая дева из Артиги ходит вокруг дома, заглядывает в окно и трогает двери. Иногда я слышал, как она смеется и веселится: я не мог раньше представить, что радость бывает жуткой. Я подумал, что, возможно, это из-за праха.
Приехал сюда и сразу понял, что должен был взять урну с собой. Мы были бы оба здесь, и никто бы не ждал меня дома. Прах! Иногда меня гнетет ужасное чувство, что я живого человека берег меньше, чем берегу теперь его тлен.
Ох, если бы я только знал, что меня погнало в Бразилию? Зачем я приехал сюда? Неужто лишь затем, чтобы увидеть, как миллионы людей живут подобно скотине, прозябают в нищете и бесправии?
В доме, который мы считали счастливым, проживала умалишенная! Не могу передать, что мы перечувствовали с Лилиан, когда нам сказали об этом. Это было столь парадоксально и вместе с тем так правдоподобно. Уже тогда. Сейчас это только правдоподобно. Думаю, что скоро я должен буду уехать отсюда. Может, уже завтра, потому что эта сумасшедшая из Артиги витает повсюду, где поют и где радуются. Это она меняет граммофонные пластинки и магнитофонные ленты, это она ищет в эфире самую разухабистую танцевальную музыку. Она бы не делала этого с таким старанием, с такой неотступностью и с таким упоением, если бы в живых была Лилиан и если бы я не видел той бедности, которую я здесь увидел.
У меня такое чувство, будто умалишенная живет в той же гостинице, что и я. В последнее время я начал бояться ее: идя навстречу, она ликует и смотрит на меня своими безумными глазами.
Всего, всего доброго!
Твой Мартин.
Вашингтон, 24/VI-64
Дорогая Малль!
В Аргентине я не оставил ее — мою Лилиан, то есть прах ее. И сам я не хотел оставаться там. Кочую с места на место, надеюсь изнурить свое воображение новыми впечатлениями. Удобство, хорошее здоровье, аппетит, чистота, забота о себе боже ты мой, как я сейчас боюсь всего этого.
Прах в урне лишен всего!
Я не могу без страдания утолить даже жажду. Всякий раз, когда я делаю глоток, я словно причиняю ей боль, будто что-то отрываю от нее. Хотя на свете столько свежей воды.
Не знаю, как ты относишься к моим сентиментальным исповедям. Порой меня охватывает страх, что ты считаешь меня притворщиком: тебе, как человеку, который знает меня больше других, может так показаться. Поэтому, дорогая Малль, я частенько думаю, что обязан объяснить тебе кое-что по одному очень деликатному делу. Вы с Лилиан были в свое время большие подруги, ты оставалась для нее единственным человеком, от которого у нее не было секретов. Да, и я знаю, что она говорила тебе о моих тогдашних отношениях с той девушкой.
Теперь бы мне хотелось, чтобы этого никогда не происходило.
Временами я пытаюсь оправдаться тем, что в той молодой деревенской девушке было нечто дьявольски привлекательное и что она сама просто льнула ко мне. Не я был соблазнителем: я угодил в ее сети, а не наоборот. Возможно, ты не поверишь мне, может, покачаешь головой и скажешь: «Они такие, эти мужчины — слабенькие, ни в чем не виноватые!»