— Все же гонят ее в этих краях, эту старую знакомку с военной поры, этот «шум лесной». Ваше здоровье! — Военный поднял стакан.
Мужчина, что помоложе, посмотрел на старшего. Однако ответила хозяйка. Казалось, что в этом доме обязанностью ее маленького, плотно сжатого рта было улаживать все и честь по чести разъяснять. Бутылку эту ей-де принесли из Куриной как магарыч за льняное семя. Меняла в этой деревне сортовые семена.
Так. Объяснение, которое удовлетворило бы даже милицию. Только в самом ли деле тут штаны хозяйке в пору, как говорится, или это одни слова… По прямой, птичьим лётом, через болото от Куриной до Навести будут свои полста километров. Тогда, конечно, заслуги пехкаских льноводов достойны уважения. Пусть извинят наше неведение. Что вы! Никакой тут славы нет, вежливо отнекивается хозяйка. У нее вокруг болота полно родных-знакомых. Они и направили. Лен тут, конечно, умеют выращивать. Оно и понятно, старое хозяйство. К тому же его наследуют женщины, как добавляет дочь. Уже третье поколение зятьев приходит сюда в хозяева. Тем более, что этот последний такой, что только на город и поглядывает, — она бросает на мужа укоризненный взгляд. Так что земля и лен у Пехков всегда были больше женским делом. А теперь вот ей, сельской девушке, приходится идти шаркать по асфальту.
Начинался уже более заковыристый разговор. Шарили словами налево и направо, прощупывали друг друга. Мы выставили на стол бутылку армянского коньяку, и хозяйка, казалось, выколдовала к нему липовый чай — такой он был крепкий, горячий, душистый. Из разговора выяснилось, что хозяин болеет ревматизмом, бывает, по неделям не поднимается с постели. И сейчас после сенокоса опять занедужил, потому в доме и хозяйничает баба. И дети пришли, чтобы немножечко помочь. Вот только погода, проклятая, не дает ни к чему руки приложить. Вообще, эта жизнь… Тот, кто видел, какие беды валили ее тут с ног, тот знает, что пехкаская хозяйка с удовольствием пошла бы в колхоз, отдала бы и конягу, и коровок, и дровни-телеги в придачу… Разве тут жизнь, возле этой трясины, которая даже в пору сенокоса дышит таким холодом, что обжигает картофельную ботву, тут даже собаку не заведешь…
— Неужели так много волков?
— Волков? Которые в метель воют с голоду за коровником, с тех какой спрос… Куда опаснее двуногие. Это им частенько попадают под ноги собачки…
— Что, в лесах дезертиры, бандиты? — не удержался военный. — С ними придется…
— Откуда я знаю, кто они! — отрезала хозяйка. — Одни приходят, в руках наганы, мол, видели кого? Приходят другие — та же песня… Первые гоняются за вторыми, вторые — за первыми. Но собак ненавидят и те и другие. Лают — наверно, потому. Мимо проходит зимняя дорога. Едут через болото на Каантсоо и Куриную… Поди узнай, кто там едет и когда! Заставят замечать… А приметишь и шепнешь кому — может легко статься, как с теми собачками… Найдут тебя в сугробе… Какая ни есть эта жизнь, самому себе петлю на шею накидывать рука не очень поднимется…
— Но, послушайте! — резко воскликнул наш военный. — Все равно скоро…
— Скоро, да. — Хозяйка не дала ему договорить. — Этими словами здесь швырялись из года в год. Одно и то же, мол, скоро им придет конец… Кому? Мы несколько раз пережили этот конец. Конец тех, которые объявляли его другим. Вот и будь тут умником. И поступай как хочешь! — Хозяйка разошлась, платок у нее сбился на шею. Теперь хорошо были видны ее черные, с серебряными нитями волосы, а манера держать голову говорила о подвижном, волевом и отчаянном характере. Будто зверь лесной, который готов каждый миг напасть или скрыться. Ухо навострено, глаза выслеживают, нога твердо уперлась в землю. Однако в этой защитной и всегда настороженной бдительности одновременно проступает и гордое превосходство, одичалая неприступность, презрительное отчуждение в такие дали, куда никому не позволено заглянуть. И она продолжала язвительно., насмешливо: — Некоторые твердят — мол, власть, государство. В другом месте, конечно. Но здесь это — не больше чем ветер, который задувает с болота. Самому приходится стоять за себя. О власти говорят в народе так: до бога высоко, до царя далеко… Я не знаю, вы коммунисты или против них. И не рвусь узнавать — это бы нас ни к чему не привело. Один верит, что правильно так, а другой — что иначе. И оба объявляют о своей вере, будто поп с амвона слово божье. А кому когда удавалось жить по закону? Хуторянин должен сам знать, где он живет и как ему с собой управиться. Не оглядываясь на правду и веру, он вынужден жить там, где он живет, рядом с теми же соседями, и у каждого разная вера… А что остается человеку, который никакой вере отдавать себя не желает? — поставила она вопрос ребром.
— Но ведь так вообще на свете нельзя жить! — решил военный.
— Может, на свете и нельзя. А вот здесь, у болота, именно так и жили. И, думать надо, с самых дедовских времен. Если же по-другому — я вроде бы говорила о собачках, которые остались под сугробами…
— И все же трудно понять, — покачал головой военный.
— Сейчас скажу. Вы думаете, что при немцах тут не было власти, не говорили, что «скоро», что «все равно»?.. Я не знаю, где вы были во время войны, но могу напомнить, что нам здесь это говорили и обещали весьма уверенно. Чуть не каждый день являлись дознаваться и выпытывать. И на болото ходили с облавой. Иногда возвращались оттуда пьяными, орали песни, а иногда шли с окровавленными головами и несли мертвых дружков. Болото плевалось свинцом. И те, кто власть имели, изо дня в день грозились, что «скоро» и «все равно»… А ночью к избе подкрадывались другие, те, что над болотом спрыгнули с самолетов, и выкладывали: смерть немецким оккупантам! Дайте еды, дайте кров народным мстителям, если вы честные люди… Случалось, говорили на чужом языке, но бывало, что и те и другие оказывались своими же, эстонцами… Кому тут верить, кому нет? Против кого пойдешь ты, человек, с какой бурей померяешься? Да и кого ты посмеешь выгнать? Ох, чего тут только не перевидано… Было как-то вечером, шел снег, завывала непогода. Вваливается на хутор немец с тремя омакайтсчиками[13], требует ночлега… А у меня в бане раненый партизан с товарищем, в сарае старик самогонку гонит… Ну что тут делать? Устроила я фрица в комнате, сунула ему под нос что получше, повкуснее, бутылку вина туда же, мол, согревайтесь, чувствуйте любезность эстонского дома, который вы избавили от большевиков… А сама потихоньку к бане, шепчу мужикам, чтобы сидели, как мыши в норке!.. Куда там, мужики на дыбы — они-де фрица вместе со всей его бандой на тот свет отправят… Я им ангельским голоском — оставьте, не трогайте! Ну хорошо, одолеете их, а завтра на шею сядет новая орава, всю семью нашу сживут, пепелище за собой оставят… Где вы тогда, золотко, найдете крышу над головой! Давайте миром, попробуем хитростью… Не раз пришлось мне шмыгать-бегать между баней и домом, точно колесо у самопрялки, — и немца ублажить, и партизан умолить, чтоб дело до крови не дошло… Немец завалился в сапогах на постель, самозащитчики разлеглись на полу — так вот и минула ноченька… Наутро немцы убрались, а вечером партизаны, загодя ушедшие в лес, вернулись назад в баню, и самую холодную пору мы все же кое-как протянули… А как летом пришлось, знаете сами… Так вот обстоит с этими властями и разговорами, что «скоро». И власти частенько не знают своего века и своего конца… Примешь ты их слишком всерьез, — запросто накинешь петлю себе на шею или подпустишь огня под стреху… Хочешь жить, — упрись ногами в землю, и пусть себе ветры дуют… Они пройдут над головой, встряхнут, но если ты крепко сидишь в земле, корни не вырвут…
Эта проповедь сохранения собственной шкуры оскорбляла и раздражала, требовала отпора. И его бы дали, если бы это говорила не женщина. Поглядев на эту невысокую женщину, которая помогала советским партизанам, укрывала их, и приняв во внимание исключительные случаи, никто из нас не отважился отчитать ее. Если предположить, что она говорит правду, то в определенных условиях она сделала наилучшее: спасла и семью, и народных мстителей. Врать с таким воодушевлением невозможно. Исходя из этого, я и заметил:
— Времена другие. Прошлые истины и действия уже не годятся.
— Верно, времена другие. Там наверху и еще повыше много перемен. А здесь, у болота, осталось немало таких, которые и сейчас ожидают, клянутся и распускают слухи, что «скоро» и «все равно»… Давно ли это было, когда над болотом кружился самолет, а со стороны Литвы в небо летели зеленые ракеты? Откуда нам знать, что это за самолет и какие ему знаки подавали? Твое дело — уткнуться носом в землю и смотреть, как бы до утра прожить…
— Да, времечко! — после долгого молчания подал голос хозяин. — По-клопиному в щель заползай, по-собачьи хвостом виляй, тьфу! С дробовиком теперь и на двор не показывайся!
В этом сетовании слышались обида и неудовольствие старого охотника, скорее браконьера, — но проглядывало и упрямство лесного жителя, который хотя и вынужден сдерживать себя, однако никакой примиряющей покорности не признает. Своеобразная внутренняя общность, семейное единство. Или это стена, которая должна защищать болотных жителей от всего внешнего, или камень, которым целиться в каждого, кто попытается проникнуть сюда? Когда я пришел к этому выводу, меня вдруг потрясла мысль, что незаметно мы оказались в плену. Здесь, в этом доме, умели обходиться сразу с двумя воюющими сторонами, умели справиться с обеими, умели над обеими одержать верх, — а уж тем более над нами, случайными миролюбивыми пришельцами. Разве не могут в эту минуту свободно притаиться где-нибудь на хуторе эти другие-третьи люди, и не потому ли нам приказали поселиться в доме? От одной мысли, что это возможно, загудело в голове и по спине прошел холодок. Незачем было забираться в эту чертову глушь, думал я про себя, но отбросил подозрения и спросил, возвращаясь к тому, что говорила хозяйка:
— Значит, вы думаете, что?..
Хозяйка снова поспешила ответить:
— Ничего мы не думаем. И раньше видели над болотом самолеты, видят и сейчас! До вас тут ходили люди и после, может, будут ходить. Если у каждого допытываться, кто он и откуда, то, наверно, в том доме уже давно бы остыл очаг… Людям, которые здесь проходили, мы в состоянии были и ночлег дать, и куском хлеба наделить… Глаза, конечно, не закроешь. Другой раз увидишь такое, что напоказ не выставляют… Но идти хвастаться этим… Болото — тихое место. И болотные сосны не шумят… Только птица какая-нибудь, журавль или кроншнеп, иногда покличет своих… Вот такие-то, люди добрые, в этих краях дела.