В своем углу Эннок ушибся затылком. Как будто его еще мало колотили по голове! Верзила любит лупить резиновой дубинкой по затылку. И откуда только берутся такие типы? А еще бывший рабочий, говорят, шорник, не какой-нибудь хозяин мастерской, а наемный рабочий. Рабочие бывают разные, не все ангелы, иной готов своему же брату глаза выцарапать. К счастью, пролетариат в целом гораздо лучше, пролетариат как целое двигает историю вперед.
Эннок лег на левый бок, на левом боку скорее удавалось заснуть, на левом боку он спал обычно по ночам. Мясник, храпевший рядом, занял почти все место у стены. Эннок отодвинул соседа чуть подальше. Мясник был добродушный человек. Мясники часто бывают грубыми, может, это и не мясник? От соседа исходило тепло, хоть спина немножко согреется, пол такой холодный. Теплоту тела надо беречь, надо теснее прижаться к мяснику, так спать еще ничего, плохо было бы лежать одному на сыром полу камеры.
Эннок почувствовал, что ему опять не хватает воздуха, и стал успокаивать себя тем, что воздух здесь действительно тяжелый: в такую конуру втиснули полсотни заключенных. «Со мной все в порядке, я сейчас засну», — внушал он себе. Спать нужно, задремать хоть на час, хоть на полчаса, иначе завтра же наступит конец.
Эннок вынужден был себе признаться, что боится завтрашнего дня, боится нового вызова: в последние дни допрос после первых же вопросов превращается в избиение. Эннок не знал, много ли еще он будет в силах вынести; этого, наверное, никто не знает, один начинает говорить сразу, другой терпит побои дольше, а третий так и умирает, не раскрыв рта. А где его, Эннока, предел? Может, правильнее было бы привести их в такую ярость, чтоб они со злости его сразу застрелили? Все равно он обречен на смерть, так зачем же подвергать себя новым и новым пыткам? Вдруг им все-таки удастся развязать ему язык, ведь никто не знает, где его предел. Кто может поручиться, что он, Эннок, не ослабеет уже в следующий раз?
В груди царапает и жжет, но кашлять нельзя. А, ерунда, можно преспокойно откашляться, ведь вон там у двери кто-то натужно кашляет. Или это собака лает? У соседей есть собака, беспородная дворняга, это, наверно, она и тявкает. А вот и другой пес гавкнул… Нет, нет, нет, это не лай собаки, это кашляет человек, здесь многие простужены, помещение не отапливается, на стенках пятна плесени. О, господи, хозяйка ведь предупредила, чтоб я не выдал себя ни единым звуком, ей, видно, стало меня жаль. Будь хозяйка одна дома, тогда можно было бы, зажав рот рукой, осторожно прокашляться, на улице ничего не было бы слышно. Но сейчас нельзя, сейчас на кухне сидит гостья, болтливая старуха соседка, она без умолку говорит о каком-то сыне аптекаря, вернувшемся из Германии, и о том, что сам аптекарь умер в Дрездене от разрыва сердца. Сын аптекаря сразу ее узнал, подумать только, какой хороший, вежливый человек, не забыл старую дворничиху, поздоровался, ни капельки не чванится, хоть и служит не то в военной части, не то в полиции, не то еще где-то большую должность занимает; в прежние времена учился на пастора… Заткнуть рот платком, если иначе не удержать приступ кашля, — хозяйку нельзя подводить. Пускать на ночлег посторонних людей, укрывать неизвестных запрещается под страхом смертной казни, об этом, наверное, знала и хозяйка, но все же не отказала. Просто счастье, что он попал к отзывчивому человеку, действительно большое счастье: сейчас ведь даже люди, сочувствующие новому, совершенно терроризированы, что уж говорить о пожилой школьной уборщице, далекой от всякой политики. Скрываясь в сараях и шалашах, Эннок простудился, тело горело от жара, ему было просто необходимо хоть одну ночь провести в тепле, собраться с силами. Хозяйка заварила липовый чай и положила в него меду, завтра станет лучше, завтра можно будет продолжать путь.
А было ли вообще разумно отправляться в Таллин, имел ли он право действовать на свой страх и риск?. Но к нему никто не явился, никто не попытался с ним связаться, поэтому и пришлось рискнуть. Ходили слухи, что в Таллине все коммунисты, оставленные в подполье, арестованы, в газетах тоже писали о ликвидации центра Сопротивления… Не было ли благоразумнее просто спрятаться, поберечь свою шкуру?.. Где платок, иначе невозможно, в груди словно клокочет что-то, левой рукой зажать рот, укусить себя за большой палец, если не найдется платка. Старуха соседка болтает без конца… Вот наконец платок, скорее, скорее заткнуть рот, иначе каждую секунду может раздаться страшный шум. В Таллин он пробирался напрасно, тех, кого разыскивал, не нашел, а слухи оказались верными, пришлось мгновенно скрыться из города. Пассажирские поезда не ходили, да он и не решился бы ехать поездом; избегал он и шоссейных дорог, где проверяли документы. Ночевал в сараях, хотя было уже начало ноября. И вот чем это кончилось. Пот льет градом — это ничего, вот удушье — это страшнее… но дышать он может, если б насморк, совсем было б худо. Сердце застучало как-то странно, он хрипит, точно загнанная кляча. Побежала бы старуха доносить, если б узнала? Побежала бы, побежала бы наверняка, слышишь, как она сейчас ругает красных, и не просто так, мимоходом, а с яростью; видимо, всю жизнь прислуживала барам, слуги часто перенимают образ мыслей своих господ, ведь они мечтают и сами выйти в баре. По лицу течет пот, воздуха все меньше, меньше… А если натянуть пальто на голову и откашляться в подушку, откашляться в половину, нет, в четверть рта, больше нет сил сдерживаться, платок не помогает, ничего не помогает… Кто-то здесь кашляет, может быть, его, Эннока, кашель и не будет слышен… Нет, нет, нет, глубже засунуть платок в горло, прикусить зубами кулак. Лучше задохнуться, чем подвергнуть опасности хозяйку и себя.
Почему в соседней комнате вдруг стало тихо? Мертвая тишина.
Неужели все-таки он закашлялся?
Почему соседка больше не тараторит?
Чьи это шаги?
Так скрипят несмазанные дверные петли.
Что это за глухой звук? Кто-то упал?
Он сам отнес хозяйку в лодку? Или товарищи помогли? Что-то неясно. Во всяком случае, хорошо, что они смогли выйти в море. До берега уже недалеко, их там встретят приветливо, там свои, свои. А куда же девались все остальные, их ведь было семеро и еще хозяйка… Но хозяйка лежит, как неживая, на дне лодки, там хлюпает вода, лодка протекает, хозяйку надо бы приподнять повыше, но одному в качающейся лодке это сделать трудно. А теперь в головах у хозяйки появился кто-то чужой. Это полицейский, милиционер, пограничник или эсэсовец? Соседка все-таки донесла, вечно где-нибудь кроется предатель: его, Эннока, выдают уже третий раз… Полицейского или эсэсовца надо спихнуть веслом в море…
Внизу живота резануло острой болью, и эта боль снова вернула Эннока в камеру, лодка с безжизненным телом хозяйки и чужим мужчиной растаяла. Рядом храпел мясник, у другой стены кто-то громко кашлял, кашель звучал пронзительно, как лай собаки… Это все ему еще снится или действительно там кто-то кашляет? Такие минуты, когда в голове у Эннока все путалось и он уже не понимал, бодрствует он или видит сон, случались все чаще. И днем Энноку мерещились странные видения, он пытался отогнать рожденные воображением картины, думать о чем-нибудь другом; иногда это удавалось, но чаще всего ничто не помогало.
Сон Эннока теперь всегда был полон кошмаров, он был слишком измордован, чтобы спать спокойно. Мучили тяжелые сны, утром он их не помнил, но по ночам часто просыпался весь в поту от ужаса. В тюрьме на Батарейной он спал спокойнее даже тогда, когда ему не давали спать, спал чуть ли не стоя, несмотря на бьющий по нервам грохот. Теперь же он просыпался каждые четверть часа, сон без галлюцинаций казался небесным даром. Раньше не случалось, чтобы нервы подводили Эннока. Работая в подполье, он никогда не терял хладнокровия, даже загорал на пляже, так как был уверен, что шпики там искать не догадаются. На Батарейной пять месяцев сидел в одиночке, а храпел, как медведь; еще перед этим, нынешним, провалом Эннок мог владеть собой, а сейчас он уже не хозяин своим мыслям и ощущениям. В результате сотрясения люди сходят с ума. А его все время колотят по голове, резиновая дубинка, наверное, уже растолкла ему мозг, шорник всегда лупит по голове, резиновой дубинкой по затылку и по макушке… Нет, нет, об этом нельзя так много думать.
В семь часов утра их разбудили, надзирателям неохота было начинать раньше. Как раз перед побудкой Эннок уснул более спокойно, он успел проспать так час с лишним, потом раздался пронзительный свисток надзирателя. Эннок попытался еще подремать хоть пять минут и действительно задремал; он, казалось, опять был в силах управлять собой. Наконец пришлось подняться и ему. Он чувствовал себя настолько окрепшим, что не оперся о стену, но, как видно, переоценил свои силы: ноги просто не работали. Он опять сел, чтобы собраться с духом, мышцы болели, шея словно окостенела. Голова кружилась. Как только он сел на полу, все вокруг поплыло. Вставать на ноги надо очень осторожно. Появилась тошнота, удары ногой в живот сделали свое дело. Он, правда, старался напрягать мышцы живота, чтобы хоть как-то защитить внутренности, но временами терял сознание, а те, наверное, продолжали бить. Поддаваться тошноте не годится, рвота еще больше ослабляет, каждый кусок пищи надо переваривать до конца, ведь силы сейчас нужны больше, чем когда-либо. А какую силу может дать свекольная ботва, жира в супе не бывает ни капли, впрочем, жир и ни к чему, если печень и желудок начинают бастовать…
И вдруг Эннок разозлился на самого себя: неужели он совсем уже раскис, только и знает, что хныкать? Тут и без него хватает таких, что стонут и ноют. Опираясь о стену, он наконец с трудом поднялся. От напряжения голова начала еще больше кружиться, он почувствовал, что за ним следят, и попробовал отойти от стены. Ноги не подкосились; ничего, что колени дрожат, главное, он стоит, движется. Но глаза застлал туман, Эннок чуть не потерял равновесие. Спотыкаться и падать можно на футбольном поле, а не в тюрьме.
Кто-то поддержал его. Эннок охотнее всего оттолкнул бы непрошеного помощника, даже попробовал высвободить руку, но не смог — то ли его держали очень крепко, то ли у него совсем не было сил. Хотел крикнуть, чтоб отошли подальше, но что-то связывало язык, наверное чувство собственной беспомощности. Его куда-то повели. Эннок понял, что ведут к нарам. У стены помещались одни над другими двое нар, днем здесь лежали больные или те, у кого кулаки были потяжелее… Видно, считают, что он совсем уж доходит, иначе так не поступили бы. В тюрьме о соседях не очень-то заботятся, другое дело, если в камере с тобой товарищи, как это было на Батарейной. А здесь только несколько человек держатся вместе, остальные каждый сам по себе. Страх заставляет, что ли?