Эстонская новелла XIX—XX веков — страница 76 из 83

Но вопрос, который мы все в себе носили, волновал нас все больше. Почему все-таки Керсти так поступила? Почему? Ведь она была очень привлекательной девушкой, посещала кафе, много читала, занималась в драмкружке… А теперь?.. Может быть, именно из желания уяснить себе это мы и навещали ее.

Навещали до тех пор, пока однажды не обнаружили дверь ее квартиры запертой. Был ослепительно белый зимний день, на улице было полно сугробов, столбы дыма из труб поднимались к небу перпендикулярно. Мы подумали было, не умер ли кто-нибудь, а может быть, даже покончил жизнь самоубийством, но женщина из соседней квартиры сообщила нам, что Керсти позавчера уехала, а куда — не сказала. Керсти, дескать, хотела и сама помогать грузить вещи, а она запретила ей — это могло повредить ребенку.

Ребенок? Мы были поражены. Да, она беременна, пояснила соседка, заправляя волосы под платок, уже на пятом месяце. Мы не нашлись ничего больше спросить. Своего нового адреса Керсти соседке не оставила, хотя та очень просила об этом.

Вот, пожалуй, и все. Мучивший нас вопрос так и остался неразрешенным, но мы были еще в том возрасте, когда чужое счастье кажется самой таинственной из всех загадок.

1971

ЮРИ ТУУЛИКЛЕГЕНДАРНАЯ КРЕПОСТЬ© Перевод А. Томберг

В этот раз я отправился в крепость спозаранку. Попросил дежурную по этажу разбудить меня в четыре часа. Тихо оделся, Иван Васильевич не слышал, как я уходил. В духоте июньской ночи Иван Васильевич, что-то хрипло бормотавший в беспокойном сне, сбросил с себя простыню и одеяло. И еще на полу валялась его книга. Это был «Герой нашего времени» Лермонтова с печатью городской библиотеки Бобруйска. Кладя книгу на тумбочку, я скользнул взглядом по спине лежавшего на боку Ивана Васильевича и ужаснулся: она была вся в шрамах, в синеватых полосах, словно эту худую спину обрабатывали долотом и стамеской. Я осторожно прикрыл его простыней и на цыпочках вышел.

Город еще спал. Меж тополей белели дома, спящие блаженным сном; я даже остановился на перекрестке и с умилением полюбовался этой утренней идиллией.

Когда я вошел в крепость, солнце уже пробивалось сквозь бреши и трещины, стены крепости излучали какой-то благородный и суровый свет. Мне почему-то вспомнилась мелодия Леонкавалло «Рассвет» (терпеть не могу, когда ее исполняют женщины).

Рано утром здесь можно спокойно постоять, побродить, подумать, кое-что записать. Мне надо было найти несколько недостающих деталей. Без деталей очерк получается плоским и неинтересным.

Примяв ногой крапиву, я уселся на обломок штукатурки с зубчатыми краями, покрытый зеленоватыми трещинами. Здесь можно было осмотреться и разобраться в обстановке.

Земля вокруг старинных казарм была красноватой. Разбитый в пыль кирпич смешался с почвой, придав ей необычный оттенок — она была тускло-красного цвета, похожего на цвет выгоревшей, пропитавшейся потом и кровью солдатской гимнастерки.

Из этой красноватой земли бодро тянулась вверх ярко-зеленая трава. А на обломках крепостных стен буйно разросся вьюнок, он обвивал камни со всех сторон, словно выбрал себе это место для жизни и смерти.

«Вьющиеся растения (как наша эстонская повилика) в развалинах: NB! Только здесь стоит жить и умереть!» — записал я в свой блокнот. Символика. В руинах крепости было так тихо, что я слышал, как крошится от времени кирпич и, шурша, осыпается вниз по стене.

«Стены эти бессмертны, но простой обожженный кирпич не вечен».

Четыре-пять лет назад я ничего подобного не записал бы. Тогда я просто ходил, смотрел, слушал и дожидался, пока вдруг в какой-то момент все, о чем я собирался написать, начинало во мне жить как бы само собой. Интересно, что каждый звук, запах, любое воспоминание ощущались необычайно остро, и хотелось прямо-таки кричать обо всем, что меня переполняло. Теперь я уже давно не испытываю такого чувства. Теперь я все перевариваю в себе постепенно, так раздражающе медленно, что иногда взмахиваю рукой от нетерпения.

Вчера я был здесь днем. Поразительно, сколько же народу сюда приходит! Люди толпятся перед витринами маленького крепостного музея, и мне пришлось забиться в угол за какой-то постамент и оттуда слушать объяснения усталого экскурсовода. Капитан Трубачев… Комиссар Тёмкин… Четырнадцатилетний воспитанник полковой школы Петя Шурупа, который с котелком в зубах полз ночью из развалин к реке, чтобы принести воды раненым… Вчера переписал к себе в блокнот со стены бывшей казармы: «Нас трое москвичей — Беляков, Степанчиков, Путятин, которые обороняли эту казарму, и мы поклялись: мы отсюда не уйдем! Июнь 1941 года». В вестибюле гарнизонного клуба на закопченной стене выцарапано штыком: «Нас было пятеро, и мы первыми приняли бой 22. VI. 1941». В одном обрушившемся каземате я видел нацарапанные на стене слова: «Умираю, но не сдаюсь. Прощай, родина. 22. VI. 1941».

Вернувшись в гостиницу, я прочел эти слова Ивану Васильевичу.

— Все написано правильно, — сказал он. — Что же еще-то писать?

— «Прощай, мама», или «Надя», «Катя»… По-моему, это звучит несколько высокопарно: «прощай, родина».

Иван Васильевич сжал губы. Некоторое время он смотрел на меня своими светло-серыми детскими глазами, потом тихо сказал:

— Нет более святого слова, чем это.

И он несколько раз медленно повторил, точно про себя:

— Родина… родина…

Мне даже показалось, что глаза Ивана Васильевича увлажнились, пока он так шептал, и чтобы скрыть это, он снова уткнулся в Лермонтова. Ясно было, что ничего он там не читает. Когда я уходил в ресторан, то случайно заметил, что книгу он держит вверх ногами.

Ресторан здесь, кстати сказать, вполне приличный. Тихо, уютно, покойно. Я сидел за столиком один, не спеша ел и разглядывал хорошеньких официанток, которые, грациозно покачиваясь, ходили между столиками. Бывая в командировках, я со многими из них перезнакомился. В маленьких эстонских городках я их почти всех могу вспомнить по именам. А тут я сперва несколько растерялся, так обаятельны и прелестны были эти русские девушки. Я прямо-таки с волнением любовался, как безмятежно парили над столом руки моей официантки, расставлявшие тарелки, чашки, рюмки, клавшие ножи, вилки, ложки. Руки были очень красивые, но неприлично же было не сводить с них глаз, и когда она отошла от столика, я почти с облегчением вздохнул. В такие моменты думаешь: пройдут дни, месяцы и годы, десятки приятных и неприятных командировок, бесчисленные хлопоты и препятствия, и вдруг, нежданно, откуда-то над зарослями памяти вскинутся эти руки, как золотистые стволы молодых березок, и сердце на миг забьется быстро и тревожно… Да, все мы люди…

Я попросил еще сто граммов и кофе и, когда она принесла заказ, спросил, как ее зовут.

— Полина, — ответила она низким грудным голосом. — Но можете звать меня и Полей.

Не потребовалось особого труда уговорить ее, что завтра нам обязательно надо встретиться. По-моему, она очень охотно согласилась, особенно когда узнала, что я из Эстонии. Наши рослые и галантные парни нравятся русским девушкам.

Когда Полина ушла, мое внимание привлекла висевшая на стене ресторана картина в тяжелой бронзовой раме. Я прочел на пластинке, прикрепленной внизу маленькими металлическими звездочками: «БЕССМЕРТНАЯ КРЕПОСТЬ». На грязно-красноватом фоне были хаотически разбросаны желтые, лиловые и серые мазки. Видимо, художник хотел изобразить первые часы жестокого боя, когда маленький гарнизон, застигнутый врасплох неожиданным нападением врага, начал отчаянно обороняться. На одном из стендов музея я читал, что во время самых ожесточенных атак крепости фашисты делали четыре тысячи выстрелов в минуту. Это же форменный ад, если вдуматься!

Но от этого полотна почему-то веяло величественным покоем и убежденностью: это далекая история далеких времен; на какой-то миг мне даже показалось, что я слышу звук охотничьего рога из «Старого замка» Мусоргского.

Странно, когда я стоял в музее перед одной из панорам, у меня возникло почти такое же ощущение, хотя в этой панораме всякими световыми эффектами был создан довольно реалистический задний план, на переднем плане громоздились горы трупов, и скрюченных, и ничком лежащих на земле, а молодой солдат, уже схватившийся рукой за простреленную грудь, рвался в штыковой бой.

Вся эта потрясающая реальность не вывела меня из состояния душевного равновесия, чего не поколебали даже эмоциональные пояснения экскурсовода и тихие всхлипывания маленькой сухонькой старушки. Почувствовав себя посторонним среди этих людей, я вышел из музея, бродил среди развалин и думал, что, может быть, мы, послевоенное поколение, слишком уж далеко отошли от героических деяний, чтобы понять их и стремиться к ним. В чем тут дело?

Размышляя так, я рассматривал видневшуюся сквозь заросшее травой окно подвала пористую зеленоватую глазурь. На поверхности глазури причудливо чередовались свет и тени. Меня заинтересовало, откуда взялись на стене эти украшения. Я задал этот вопрос проходившей мимо молодой женщине. Она на минутку остановилась и, не переводя дыхания, выпалила:

— Перед вами часть кирпичной стены каземата стрелкового полка. Стремясь выгнать защитников крепости из подвалов и подземелий, фашисты решили использовать огнеметы. В их страшном пламени стали гореть, расплавляться камни и железо, но советские воины выстояли.

Тут я стал так пристально разглядывать стену этого каземата, что под моим взглядом глазурь начала покрываться странной зеленоватой пеной, словно закипала. Очевидно, все-таки есть в нас какие-то скрытые импульсы, которые в известный момент дают толчок фантазии.

Когда я вчера поднялся из ресторана к себе в помер, Иван Васильевич уже лежал в постели и в самом деле читал своего Лермонтова. Увидев меня, он сказал, не поднимая глаз от книги:

— Жалко, что вы так поздно. Полчаса назад звонила из Таллина ваша супруга.

— Этого не может быть, — сказал я улыбаясь.

— Как это не может?

— Очень просто. У меня нет супруги.