Эстонская новелла XIX—XX веков — страница 78 из 83

мню, как в первые годы я с жаром дрался за каждое слово, которое редактор или заведующий отделом хотели вычеркнуть. Тогда я еще был уверен, что каждое мое слово совершенно необходимо и что именно это мое слово должно дойти до читателя. А теперь, когда мне говорят, что следовало бы изложить несколько иначе, я уже не спорю, я изменяю фразу, а иногда и мысль, и вещь идет в газету без всяких осложнений. И, как говорит Прийлинд, газета все равно выйдет, пусть с неба вместо дождя сыплются финские ножи и пусть хоть все четыре страницы будут заполнены объявлениями квартиросъемщиков. Прийлинд — это мой начальник. Он обычно пишет литературные портреты и очерки о передовиках труда. Собирать материал ему не хватает времени: сбегает часа на два на какой-нибудь завод и спокойно бросает на стол свои три-четыре подвала. Теперь я обычно не читаю его произведений, а если прочту, то у меня почему-то мгновенно портится настроение, — не знаю, из-за Прийлийда или из-за самого себя. Обычно я не успокаиваюсь до тех пор, пока не разделю с кем-нибудь свое негодование. Такого человека в редакции найти нетрудно. Мы садимся где-нибудь, выпиваем бутылку сухого, ругаем Прийлийда, но при этом меня не покидает забавное ощущение, что за столом сидит кто-то третий и снисходительно убеждает нас: «Ну что вы от него хотите? Человек заведует отделом, у него полно всяких дурацких забот, он хочет дочери купить рояль, у его жены щитовидка, сам он еще пять лет должен платить алименты…»

А интересно, что было бы, если бы в одно прекрасное утро я подошел к Прийлинду с каменным лицом, швырнул ему в физиономию свежую газету и сказал без всяких предисловий при всей редакции: «Отто Прийлинд, вызываю вас на дуэль. Я не желаю больше терпеть вашу возмутительную халтуру!» Интересно, что бы тут началось, если бы только у меня хватило смелости это сделать?..

— И что же вы думаете об этих ребятах… о Шурупе, Молокитине? — спросил Иван Васильевич, лежа на своей кровати.

— Ах, о них?

— Да.

— Ну, знаете…

Иван Васильевич в ожидании ответа повернулся на живот и приподнялся на локтях.

— Я думаю… им, наверное, было очень тяжело умирать…

— Да?

— Молодые ребята… в такое прекрасное лето…

Иван Васильевич тихонько хмыкнул, словно хотел что-то сказать, но промолчал.

— Я думаю, что подчас обстановка делает подвиг неизбежным, ну, просто жизнь дорога, и тогда в отчаянии совершают такие поступки, в которые потом трудно поверить, так ведь?

— А здесь… в этой крепости?

Знаете… мне кажется, они были очень одиноки, в том смысле, что крепость оказалась отрезанной от всего мира в первые же минуты войны. Вероятно, очень трудно умирать, когда неизвестно, узнают ли люди когда-нибудь о твоем героизме.

— Они так не думали! — прошептал Иван Васильевич.

— Теперь трудно сказать, что именно они думали. Они ведь почти все погибли. Только некоторые тяжелораненые, кто потерял сознание, попали им в руки живыми. Я считаю… это мое мнение… они все-таки знали, что им не удастся отстоять крепость, численное превосходство врага ведь было огромным… Может быть, правильнее было бы сдаться, чтобы потом…

— Как? Сдаться? — Иван Васильевич рывком сел в постели. — Сдаться им? — Он так крепко сжал пальцами спинку кровати, что она хрустнула. — Мы не имели права сдаваться, мы не могли…

Он вскочил с кровати, подошел, тяжело дыша, к окну и остановился в той же, что и раньше, судорожной, напряженной позе, глядя куда-то вдаль.

— Эту крепость… — вырвалось у него.

Как и раньше, он удивительно быстро успокоился. Это было слышно по его дыханию.

— Яак Хендрикович… — сказал он устало.

— Да?

— Яак Хендрикович, послушайте, что я вам скажу. — Он говорил медленно, но отчетливо, и мне показалось, что он долго искал каждое слово, прежде чем произнести его.

— Я скажу вам так. Вы молоды, может быть, вы об этом не думали… Я скажу вам так, Яак Хендрикович… Много боли испытали простые, как мы, люди на войне. Ох, как много… Я хочу сказать… Мой брат был один из тех, кто защищал эту крепость…

— Ваш брат?

— Мой брат был один из тех… Один из тех немногих, кто остался жив, кто вот так, трупом, попал в плен… Я вам скажу теперь, как говорил мой брат, когда он вернулся. Он говорил так…

Иван Васильевич сделал паузу и тихонько крякнул, как человек, на которого навалилась какая-то тяжесть.

— Он говорил так: «Это очень больно, когда ты видишь, что попал в плен и не можешь оказать никакого сопротивления этим дьяволам… Это очень больно, когда тебе ударом сапога выбивают все зубы… начисто! Больно! Но ты это выдерживаешь. А когда тебя и твоих товарищей заставляют лечь лицом в грязь и пускают по тебе лошадей с плугами… разве это не больно? Но и это можно вынести. Но вот…» — Он замолчал, и пауза продолжалась очень долго. — «Но вот… когда на тебя нападают так, как здесь, в этой крепости», — медленно заговорил он наконец, — «так, во сне, подло, прижимают тебя к стене, загоняют в подвал, все рушится, в тебя стреляют, жгут тебя… и ты чувствуешь, что если теперь не выстоишь, то в мире ничего не останется, они пойдут дальше, сожгут… раздавят Россию, родную… ох, тогда такая боль схватит за душу, с которой не сравнишь никакую другую муку… такая боль…»

Голос Ивана Васильевича превратился в шепот, что-то словно щелкнуло в его горле; заскрипела оконная рама.

— Так оно, наверное, и есть, — сказал я вполголоса.

Но затвор в душе Ивана Васильевича снова замкнулся. Он меня больше не слышал. Он молча подошел к своей постели, положил подбородок на спинку кровати и смотрел, прищурив глаза, в окно, словно видел зарю сразу над всей Россией.

В нем чувствовался какой-то надлом. Слишком резкими были переходы из одного состояния в другое. Когда я его слушал, мне все время вспоминался муж моей тети, который во время войны находился где-то в концлагере.

Я погасил сигарету и занялся самовнушением, чтобы заснуть. После бессонной ночи я чувствовал себя усталым. Странно, неужели действительно уже начинает сказываться возраст?

Я еще долго ворочался, а Иван Васильевич сидел понурившись, прижав подбородок к спинке кровати. У меня, правда, нет брата, но мне не верилось, что давние страдания брата можно так переживать спустя десятилетия.

Утром меня разбудил телефон. Разумеется, это был междугородный разговор.

— Яак?

— Ну конечно.

— Наконец-то я тебя поймала! Ты знаешь…

— Что случилось?

— Я вчера звонила, тебе передали? Ах, так… Я сперва позвонила не в ту гостиницу, сказали, что такой журналист у них не останавливался, но они могут узнать в другой гостинице, нет ли там, и они сразу же позвонили…

— Что случилось?

— Но тебя не было, ответил какой-то русский… Как у тебя дела, Яак?

— Как всегда.

— Яак, ты рад, что я позвонила?

— Разумеется.

— Яак, ты скоро вернешься? Я соскучилась…

— Ну-ну… Мне еще надо пробыть здесь несколько дней.

— Знаешь, из-за чего я, собственно, звоню?

— Нет.

— Яак, я ходила вчера в универмаг, там есть такой отдел, где продают всякие вещи для молодоженов. Знаешь, там очень красивый светлый материал на платье. Надо бы купить, а то, может, через два месяца его не будет. Яак, я хотела спросить, какой цвет тебе больше нравится — светло-голубой или совсем белый? Какой, Яак?

— Я… знаешь, я не могу тебе сказать сразу.

— Такой небесно-голубой! Мне он больше нравится. А тебе?

— Да я как-то и не знаю…

— Ну скажи, Яак!

— Так быстро… с ходу… Знаешь что?

— Что?

— Позвони завтра, я подумаю.

— Яак…

— Завтра, ладно? А сейчас мне надо бежать, внизу машина ждет.

— Во сколько, Яак?

— Ну, завтра, одним словом… к вечеру… да-да. Конечно, приеду, куда же я денусь…

Я положил трубку на рычаг и вздохнул.

— Дома что-нибудь не в порядке? — осторожно спросил Иван Васильевич.

— Нет.

— Что же вы тогда вздыхаете, молодой человек?

— Знаете, Иван Васильевич… Со стороны может показаться, что жизнь журналиста интересна и легка. Разъезжай себе, поглядывай да посвистывай. Но это не так…

— Ясное дело, везде свои трудности, — кивнул Иван Васильевич. Я внимательно смотрел ему в рот, когда он говорил. Я увидел, что мои ночные сомнения были обоснованы — у него искусственные зубы, как верхние, так и нижние. Я посмотрел в его добрые светлые глаза и спросил без всякой подготовки, напрямик:

— Иван Васильевич, какой участок вы защищали в крепости?

— Здесь был мой брат, — сказал он, вздрогнув. — Брат.

Жаль, что он так сказал. Он мог бы рассказать мне кое-что очень интересное. Но теперь у меня уже не было времени выяснять, почему он мне не доверяет. На десять утра назначено свидание с Полиной, в четыре вылетает самолет в Таллин, а завтра утром на столе редактора должен лежать мой очерк «Легендарная крепость».

1970

РЕЙН САЛУРИПАМЯТЬ© Перевод Э. Яворская

I. ОН,

чье имя не упоминается, не потому, что к НЕМУ относятся с бесцеремонностью стороннего наблюдателя, а потому, что он, действительно, недостоин быть выделенным по имени.

Расплывчатое серое пятно в потоке яркого света, падавшего в помещение откуда-то сверху и сзади НЕГО, оказалось стулом, обыкновенным, несколько даже топорным стулом о четырех ножках, на который была брошена чья-то одежда, — там был желтоватый, приглушенно-зеленый цвет и полосками примешивался красный. Некоторое время тому назад, когда ОН только еще проснулся и со спокойным любопытством повел вокруг глазами, они не различили ничего, кроме расплывчатого серого покачивания, затем в потоке света, — теперь ОН уже знал, что свет падает из окна над ЕГО изголовьем, — смутно обозначились стул с небрежно брошенной на него одеждой, половицы, усеянные искрящимися пылинками, тускло поблескивающая дверная ручка, туфля со стоптанным каблуком. Его одежда: зеленые брюки, желтая рубашка, галстук в красную полоску — знакомые, сто раз виденные вещи, и ОН словно бы с самого начала сознавал подспудно, какая у НЕГО одежда и что окно находится именно в изголовье. ОН пошевелил пальцами, провел ладонью по простыне, теплой от его тела, — она была смята, но от нее исходил запах свежести, будто ее только что принесли с улицы, с ветра и солнца. А может быть, под окном растут деревья и между ними натянуты веревки, где сохнут большие белые простыни?