Видали, чего делается… Собственная родная законная жена собственному живому мужу гроб припасла. Мне то есть. Пламенный привет, женушка. Обнял бы сейчас тебя покрепче, чтоб ребра затрещали, как у бельевой корзины, да нельзя. Ежели я сейчас из гроба выскочу, половина общества со страху окочурится. И тут же можно на Абруке свой сумасшедший дом открывать. Эх, малость перебрал со сном. Надо было раньше отсюда выбираться, покуда землячки не собрались и мотор не запустили. Теперь лежи, как шелкопряд в коконе, и ни гугу. Надо же… Марге-то… Форменная крапива. Ведь удумает же такое… При всем честном народе живому мужу гроб везти. Аж в дрожь бросает, будто Северный полюс по спине проехался. Эх… А кабы она еще знала, что из-за нее-то я и не доделал свою миссию и раньше времени домой собрался, она бы от стыда сквозь землю в самую Америку провалилась. Вот погрызли бы ее империалисты, они бы ее крепко пожевали, взялась бы тогда за ум. Эх, Марге, Марге, ну зачем ты так…
— Слышь, Марге, чего я тебе скажу, давай-ка гроб за борт кинем.
— Еще чего!
— Он ведь небось по делу задержался.
— На такие тонкости мне наплевать.
— Каспар не из тех, кто за любой юбкой побежит.
— А ты почем знаешь. С носом осталась, что ли?
Ох, охх, ну и Марге, вот уж язва. Неужто я и в самом деле с этакой тарантулом тридцать три года прожил?
— Он в собаке души не чаял, вот теперь на свой манер об ней тужит.
— Пущай потужит.
— Еще на той неделе говорил возле магазина, что хочет Ракси памятник поставить.
— Он там возле магазина много чего говорил.
— Это он сказал, а другого я не слыхала. Такой, говорит, памятник поставлю, чтоб на весь мир был мемориам.
— Во-во, в точности, это он может. Собаке небоскреб возводить. А к нужнику дверь привесить — на это его нету!
— Да брось ты, Марге…
Это я-то к нужнику дверь не привешу? Брешешь, женушка. Захочу, во всех сортирах на Абруке двойные двери навешу. Да только вот не хочу. Я люблю так сидеть, чтоб от белого света не отгораживаться. Сидишь, размышляешь, наблюдаешь, покуриваешь. Беспременно чтоб с куревом. В уборной без курева все равно как на свадьбе без музыки. Сидишь себе тихо, мирно, мысли шевелятся, душа оживляется, брюхо облегчается. К чему тут дверь-то? Не бог весть какой секрет.
Вообще-то это чистое вранье, что я дверь не могу привесить. Была дверь. Еще до Ракси. Из-за Ракси и снял. Не мог я там сидеть со спокойным сердцем и благородными чувствами, когда он снаружи воет и стонет по закрытому хозяину. Нипочем не мог.
Ежели поразмыслить, дверь в нужнике — штуковина каверзная. Я одну дверь сломал, чтоб человека спасти. После войны. Когда Куресаарский театр приезжал к нам в школу с представлением. Да. Гляжу, перед началом один артист потопал в сортир, ну, думаю, ни пуха тебе ни пера, как говорится, не первый ты и не последний по этой дорожке идешь… А выходить не выходит. Не видать его, и все тут. Что, думаю, за причина? Подхожу поближе, слышу, бедняга бубнит на все лады, да так горестно: «Быть или не быть, вот в чем вопрос!»
Дело ясное.
Умопомешательство перед самоубийством. Быть или не быть. Нешто нормальный человек станет такое спрашивать.
Ну и выломал дверь.
Вытащил мужика наружу.
Ежели, говорю, хочешь вешаться в ватере, так давай после спектакля. На Абруке театр-то ведь бывает не чаще солнечного затмения. А то из-за тебя мы последнего случая лишимся с искусством знакомство свести.
А он меня честит и песочит:
— Из-за искусства, черт тебя возьми, я и сидел. Заучивал монолог Гамлета.
Оконфузился я, сел в лужу, право слово. Попросил прощения. А он посмеялся и говорит:
— На алтарь искусства приносили жертвы и побольше, чем эта дверь, крашенная известкой.
Н-да… Откудова мне этого Гамлета знать. Чего абрукаские мужики расскажут, и то не все упомнишь…
— А что за беда, что Каспар хочет Ракси памятник ставить?
— Дурит спьяну, и все тут.
— Каспар не больше других пьет.
— А ты все до капельки считала?
— У мужика должна быть капелька яда в крови, Марге. А не то он вялый, как лягушка перед зимой.
— Гляди-кось, какая умница выискалась.
— Пускай ставит памятник Ракси. Иной при жизни собачьего хвоста не стоит, а помрет — такой памятник отгрохают, хоть стой, хоть падай.
Это Малли правильно сказала. Не лежал бы я в гробу, я ее расцеловал бы за хорошие слова, прямо при своей злющей жене. Нет, в гробу лежать не сладко. Дай бог подольше сюда насовсем не забираться. А Марге выволочку получит. Раньше не получала, так теперь получит. Надо же такое выдумать!
Ну и поездочка. Только друга Теэмейстера не хватает, чтобы напутственное слово сказать.
«Почему твои милые глаза мне сегодня не улыбаются? Почему я не слышу больше твоего ласкового голоса?»
Так Теэмейстер спрашивает каждого покойника, какого хоронит. Уж не знаю, кто ему такие слова придумал. До того жалобно спросит, что у мертвецов на глазах слезы выступят, не только у живых. Я один раз говорю Теэмейстеру: я, говорю, тебя на свои похороны не позову, не желаю с мокрым носом на тот свет отправляться. Ежели, мол, захотят напутствие послушать, пускай Сулев с хутора Ныммик или еще кто из веселых ребят скажет.
Теэмейстеру я, конечное дело, о нынешней моей поездке домой расскажу. Вот будет ржать.
А Леппу — тому и заикнуться нельзя.
Лепп уж один раз из-за живого покойника побывал в сумасшедшем доме. Может, в гробу и негоже вспоминать о таких делах, но так оно и было. Года два назад в одно прекрасное утро звонит Леппу какая-то женщина и просит покойницу снять на карточку. Мамочка у ней умерла. Ну, Лепп взял свой струмент и пошел снимать усопшую мамочку. Он не думал не гадал, что мамочка-то не скончалась, а только прикидывается. Из интереса. Чего не сделаешь из интереса.
Лежит, значит, мамочка из интереса в гробу, кругом цветочки, свечки горят, щечки напудрены.
— Очень красивая покойница, — это Лепп уж который раз дочери говорит. — Прямо как живая.
А живая покойница лежит себе в гробу и ухом не ведет. Из интереса. Сперва мамочка несколько дней гляделась в зеркало, охала да ахала, а потом выложила дочке свою заветную мечту:
— У меня еще мало морщин, надо бы в гробу сфотографироваться. Чтоб не стыдно было родственникам в Швецию послать.
Как говорится, мечтам человеческим нет ни конца, ни краю.
Ну, дочь, ясное дело, согласная. Привезла домой гроб, все прибрала, мамочку приодела, тут ее и сфотографировали.
Лепп пощелкал, выразил сочувствие и уж собираться стал, только дочка в передней возьми да спроси, сколько, мол, карточки стоят.
— Для посылки за границу, если с сильным блеском, — три рубля штука.
— А не дороговато? — спрашивает дочка.
— Дешевле я никому не делал.
— Лишку запрашиваете, — рассердилась дочка. — Два рубля хватит.
— Три, — не уступает Лепп.
— Два с полтиной.
— Три, — стоит на своем Лепп. — Ежели вам дорого, поищите, кто подешевле сделает.
— Два семьдесят пять, — надбавила дочка.
— Благодарю покорно, — сказал Лепп. От меня вам карточек не будет. Мое вам глубокое сочувствие. — И к двери.
А туг послышалось из гроба:
— Чего торгуешься, дурища. Плати, сколько просят.
У Леппа аппарат об пол, в глазах потемнело, в голове помутилось. Аппарат, правда, остался цел, в глазах просветлело, но в голове прояснилось только через полгода, когда из желтого дома воротился.
Н-да… Вот и посылай карточки с блеском за границу. Леппу я и полсловечка не пикну, как в гробу домой ехал.
Н-да… Хорошо бы повернуться. Ляжки и лопатки ломит, в затылке тяжесть. Но каким макаром ты повернешься, тварь неразумная. Не шелкопряд в коконе, чтоб крутиться, куда вздумается. Всеми ветрами продутое, сетями тертое тело рыбака не крутится, как попка у балерины. Ревматизм в костях засел, куда от него денешься.
И у Ракси был ревматизм в костях.
Всякая собака на своего хозяина смахивает. Право слово. Как с утра пасмурно, кости у Ракси трещали и хрустели не хуже, чем у меня. По нему погоду вполне можно было предсказывать вернее барометра. Зимой, бывало, начнет в снегу валяться, через три дня беспременно оттепель. И штормового предупреждения не требовалось. Как от шерсти запах пойдет, жди плохой погоды, несмотря что телевизор полный штиль обещает.
В тот день, когда Ракси взял ружье и отправился в лес, от шерсти у него запах шел.
Мог бы и до лучших времен погодить. Но ружье он взял и в лес пошел, и как только седой его хвост пропал в кустах, тут же с юго-запада паскудный ветерок задул, лес зашелестел, зашуршал, зашумел, по небу поползли низкие тучи, снег повалил изо всех дыр и сыпал день и ночь без передышки. Залепил и ствол ружейный и старые Раксины глаза. Да… Не разглядел обратную дорогу.
Ведь мог я не пустить его. А вот не смог. Такой он весь седой был, может, думаю, последнее это твое желание, Ракси, этак беззаботно, прихрамывая, прогуляться по лесу, еще разок обойти на Абруке все знакомые места, полаять на знакомых косуль и задрать ногу на знакомые кусты. В глубине души у всякого старика играет молодой дух. Щенком Ракси все можжевельники на Абруке обшарил, все кочки переворошил. Я ему полную свободу давал. Это целая история, как Ракси свободу получил.
Мне ясно было сказано: «Собака должна дом сторожить, а не за кошками гоняться».
Марге сказала.
Что будешь делать, поехал в Кингисепп за цепью. Собака дома осталась, забилась под стол, глаза мокрые. Ума-то ей не занимать. А я в Кингисеппе три дня просидел у Леппа в темной комнатушке, на столе бутылка, глаза мокрые. Невмоготу было мне за цепью идти. Ну, ладно лодка — ей цепь положена, чтоб шторм борта не разбил, и катер пускай на якоре стоит, чтоб без хозяина не остался, и дереву полагается корнями в земле сидеть, чтоб не засохло, а собака пускай свободная будет, потому что она рождена свободной и свобода самая для нее большая радость.
Домой без охоты ехал. Все равно как вошь в баню. Три дня не брился, три дня не ел ничего, так что даже вздохнуть сил не было, когда Марге принялась горячо приветствовать. Сидел, опустив голову, молчал, а пес повизгивал и лизал под столом мою руку, как ребенок леденец. Ума-то ему не занимать. Он до донца жизни этого не забыл. Его верность была трогательнее, чем любовь родных детей.