Эта короткая жизнь. Николай Вавилов и его время — страница 115 из 205

Неопределенность положения усугублялась смутой в душе Добржанского. Его научная работа быстро продвигалась вперед и сильно его увлекала. Рентгеном он бесстрашно ломал хромосомы, прослеживал, как обломки одной хромосомы присасываются к другой, как обмениваются участками и как всё это отражается на изменчивости признаков в следующих поколениях мушек. Это были новаторские работы, они открывали новые перспективы, а постоянное общение с Морганом и морганоидами расширяло кругозор, вдохновляло, двигало творческую мысль. И служило стимулом к тому, чтобы пробыть здесь подольше…

Полгода, на которые была продлена стипендия, истекали; просить Моргана ходатайствовать о новом продлении было бы просто нахальством, да и результат, скорее всего, был бы негативный. В апреле 1929 года всё заканчивалось. Но и вернуться в Ленинград, где его с нетерпением ждали, Добржанский не мог: продления командировки, о котором он просил, ему не дали; без этого трудно было добиться продления паспорта, а по просроченному паспорту нельзя было получить транзитные визы…

И вдруг Морган предложил Феодосию остаться еще на год, в новом качестве – ассистентом профессора. О том, что на него может свалиться такое счастье, он не мечтал!

Добржанскому понятно: известие о новой отсрочке вызовет еще большее недовольство в России – и в Академии наук, и в университете, и в коридорах власти. Но отказаться было выше его сил. Объяснив ситуацию Филипченко, Феодосий приложил два заявления об отставке – одно в университет, другое в Академию наук: пусть его лучше не ждут!

Значит, он решил навсегда остаться в Америке?

Ни в коей мере!

Слишком многое здесь ему было чуждо. Он чувствовал, что никогда здесь не приживется, не станет своим. Таков лейтмотив многих его писем к Филипченко.

«Страна хорошая, очень хорошая, гораздо лучше, чем у нас ее представляют, но чужая. Этим последним словом всё сказано, всё исчерпано до самого дна. И этого не поправишь никогда, так как генотип ли тут замешан или что-либо другое – не знаю, но нечто настолько важное, что ничем его не вырубишь. Я люблю здешнюю природу, да и как ее не любить, – вероятно, мало на земном шаре лучших уголков, но всё это все-таки чужое до бесконечности»[493].

6.

Параллельно с Филипченко улаживанием дел Добржанского в России занимался Вавилов. Еще в начале его заграничной командировки Николай Иванович послал ему официальное предложение: создать и возглавить отделение генетики в Отделе зоотехники ГИОА, ибо «нужда в развитии прикладной генетики в области зоотехнии в настоящее время в нашей стране огромная». Зачисление научным сотрудником ГИОА не требовало немедленного возвращения, а влекло немедленную выплату командировочных: 100 золотых рублей в месяц. Хороший приварок к стипендии!

В ответном письме Добржанский благодарил за честь, но от должности отказался. Пояснил, что работает и в будущем намерен работать с дрозофилой; переключаться на домашних животных желания у него нет.

В декабре 1929 года, чувствуя, как быстро приближается новый срок отъезда, он сам обратился к Вавилову с предложением услуг, правда, не в зоотехнии, а в географической изменчивости: «Хотя в настоящее время я занят исключительно работой по генетике Drosophila, но вопросы географической изменчивости остаются близкими к моим интересам. Думается, оба направления могли бы быть тесно совмещены, тем более что они нередко действительно переплетаются». Но из письма видно, что должность ему нужна для… нового продления командировки. «Моя командировка продлена Академией наук только до 1 апреля. <…> Если было бы возможно продлить мою командировку на дольше, это дало бы возможность закончить уже ведущиеся в настоящее время работы и, кроме того, ознакомиться с тем, что делается в Америке по части изучения географических вариаций»[494].

Вавилов такой вариант отклонил: «Насколько я совершенно объективно разобрался в Ваших делах, Вам надо возвращаться к апрелю или в апреле. Всех дел Вы в Калифорнии не переделаете. Работать здесь можно и с Drosophyla[495], и с чем угодно. Во всяком случае, условия научной работы все время улучшаются. Дела сколько угодно. В генетиках большая нужда. Даже в Ленинской академии [ВАСХНИЛ] допустима чисто теоретическая работа. <…> Вы пробыли более двух лет. Всё, что можно изъять, вы сделали. Возвращайтесь. Будем налаживать науку. Спрос на нее невероятный. Это Вам пишу, зная хорошо дело. И по ленинской Академии, и по Академии наук, и по Ленинградскому университету дорога для Вас открыта. Ходатайствовать о дальнейшем продлении тактически неудобно. По части устроения Вас и я, и все мы, я разумею прежде всего Юр[ия] Александровича Филипченко], конечно, сделаем всё от нас зависящее»[496].

Апрель миновал, подходил к концу май, Добржанский все еще в Пасадене.

И вдруг – телеграмма от Вавилова, совершенно ошеломляющая. Получена 22 мая 1930 года: «Филипченко умер. Менингит. Ваше возвращение очень желательно»[497].

Добржанский неделю приходил в себя.

Оставаться в Штатах он больше не мог и вернуться в Россию по просроченным паспортам тоже не мог.

«Мне хотелось бы по приезде продолжать работу по генетике дрозофилы и сделать это основным занятием. Думается, что такая работа наиболее все-таки уместна в университете, и поэтому я стремлюсь получить место прежде всего там. <…> Если это нужно, я готов прислать по Вашему указанию официальные заявления о предоставлении мне той или другой должности в Университете, в Академии наук или ином учреждении, в котором моя работа может быть желательна или полезна. Будучи официально зачислен, я хотел бы получить от соответствующих учреждений продление моей командировки; это последнее совершенно необходимо мне для продления заграничных паспортов, которые уже просрочены. Без такого продления я не смогу получить ни виз для проезда, ни въехать в СССР. Имея всё это, я мог бы в начале осени двинуться в обратный путь. К этому времени я рассчитываю закончить ведущиеся теперь работы, и в это время истекает первоначально предполагавшийся срок моего здесь пребывания»[498].

Но и в начале осени 1930 года Добржанский не выехал.

Он чувствовал себя неприкаянно. Все вечера проводил с Карпеченко – единственная, кроме жены, родная душа! Разговоры, по большей части, крутились вокруг неразрешимой проблемы: ехать или не ехать в Россию?

Для Карпеченко вопроса нет, но Добржанский полон сомнений. Душу эти нескончаемые обсуждения не облегчали.

И вот – середина октября. В Пасадене Николай Иванович Вавилов. Короткая встреча с давними знакомыми, которых не видел много лет: с Морганом, Бриджесом, Стертевантом. Выясняется, что Бриджес не прочь приехать на несколько месяцев в Россию – Вавилов с радостью берется это устроить.

Вечера, конечно, с соотечественниками.

У Карпеченко всё просто. Срок его стипендии еще не истек; по истечении он вернется домой – никаких отсрочек, никаких продлений не требуется.

У Добржанских всё очень и очень сложно. Документы просрочены: и американская виза, и советские паспорта, и срок командировки. Он увлечен работами по дрозофиле, они никак не завершаются, о чем писал ему еще Филипченко: решение одних проблем ставит новые – конца никогда не будет, как нет конца процессу познания.

Николай Иванович обещал Добржанскому, что, вернувшись в Россию, сделает всё, что сможет, чтобы облегчить его возвращение.

А пока – на очереди Мексика…

7.

Въездная виза Вавилова была оформлена еще в Вашингтоне, но на границе его задержали: хотели что-то выяснить, требовали дополнительные бумаги. В мексиканских газетах страшилки: красный профессор покушается на национальные богатства страны, его «агент» Букасов уже нанес ей огромный ущерб.

3 ноября 1930 г., Е.И.Барулиной: «Сижу, дорог[ая], на границе Мексики. Жду разрешения. Тут оказались затруднения неожиданные. Сижу, учу испанский. Это дело идет успешно. Читать уже могу. Начал писать главу о Новом Свете для центров».

3 ноября, вечером, Х.В.Харлану: «Всё улажено. Иммиграционная служба Мексики продержала меня три дня. Они были совершенно неправы, потому что у меня всё было в порядке. Но это обычная история, к которой я привык. Изучал испанский. И теперь могу немного говорить. Взял 10 уроков в Ногалесе. Начал писать философию доколумбова сельского хозяйства»[499].

Вавилов пересекает полого поднимающееся к югу Мексиканское плато с громадами гор и маленькими озерами – ими заканчиваются бегущие навстречу немноговодные реки. На карте это жирные головастики с тонкими извилистыми хвостиками. Он едет по единственной в своем роде пустыне, где культурные растения выращиваются на безводных песках. Растения, правда, особые: высокие колючие кактусы и агава – из ее листьев добывают сок для приготовления спиртного напитка пульке…

В музеях столицы Мексики Вавилов рассматривает керамические изваяния древнеамериканских божков, знаменитый круглый камень-календарь, запечатлевший представления ацтеков о вселенной.

В часе езды от Мехико – древняя столица толтеков, создавших высокую культуру и сгинувших под ударами завоевателей с севера, последней их волной были племена ацтеков. Вавилов фотографировал гигантские статуи и пирамиды, служившие подножьями храмов Луны и Солнца.

Вблизи южной границы Мексики он изучает памятники майя – еще более древнего и загадочного народа доколумбовой Америки.

Он чувствует себя свободным, деятельным, счастливым. Как всегда чувствовал себя в экспедициях.

10 ноября, Е.И.Барулиной: «Тут тьма интересного. Наши comrad’ы(экспедиция) мало что поняли (т. е. Воронов, С.М.Б[укасов]) – все-таки мировой кругозор нужен. Надо тут денег в 3 раза больше, чем у меня, и времени в 10 раз больше. Но для философии бытия, дорогая, надо тут быть и мир надо видеть. Осталось немного. Сегодня понял за день больше, чем из всех книг читанных».