Падение Лысенко поставило меня в очень своеобразное положение: моя будущая книга, с первых страниц рассказывавшая правду о Менделе, Моргане, основных законах генетики, и уже по одному этому совершенно непроходимая, вдруг превратилась в конъюнктурно выигрышную! Велик был соблазн форсировать ее окончание, тем более что в воздухе ощущалось: весь этот «либерализм» ненадолго!
Поразмыслив над сложившейся ситуацией, я решил продолжать работу как будто ничего не случилось. Однако сознание того, что книга может быть опубликована, автоматически включило внутреннего цензора. Впереди было самое главное – описание биологических дискуссий. Я понимал, что если в печати дозволяется критиковать сегодняшнего Лысенко, фальсифицирующего опыты по получению жирномолочной породы скота, то это вовсе не значит, что мне позволят раскрыть историю того, как советский строй вырастил Лысенко и наделил его беспрецедентным могуществом, позволил ему разгромить науку, отправил на эшафот десятки лучших ученых страны.
В 1966 году в двух номерах алма-атинского журнала «Простор» (№№ 7–8) появилась документальная повесть Марка Поповского «1000 дней академика Вавилова». В ней эта трудность была ловко обойдена: автор изобразил дело так, будто в возвышении Лысенко был повинен не советский строй и не лично товарищ Сталин, а сам Николай Иванович Вавилов. Концепция подтверждалась селективно подобранными цитатами, но это была неправда, для меня такой подход был неприемлем.
Материал, имевшийся у меня в руках, оставался взрывоопасным, и это касалось не только биологических дискуссий. От учеников Вавилова, с которыми я входил во все более тесный контакт, ко мне стекались документы и воспоминания, касавшиеся и более ранних периодов его жизни. Так, профессор Николай Родионович Иванов передал мне фотокопию обширной переписки Вавилова с его учителем и другом Робертом Эдуардовичем Регелем, который возглавлял в Петрограде Отдел прикладной ботаники – тот самый Отдел, который после смерти Регеля (в 1920 году) возглавил Вавилов и превратил во Всесоюзный институт растениеводства – всемирно известный ВИР.
Все письма из этой пачки оказались интересными, но одно из них особенно поразило меня. Это письмо, написанное через несколько дней после большевистского переворота. Регель называл большевиков «даже не политической партией», а «группой сектантов», и негодовал против «цвета нашей интеллигенции кадетов», которые позволили «сектантам» совершить этот переворот.
То же касалось некоторых писем самого Вавилова, в частности, из Палестины, которую он исследовал в рамках Средиземноморской экспедиции 1926 года. Я привел из этих писем только отрывки, касавшиеся сбора растений, и полностью опустил восторженные высказывания о еврейском «национальном очаге» и о еврействе, которое «с сумасшедшим энтузиазмом», как он выразился, строило жизнь на своей исторической родине. При той ненависти к Израилю, какой были нашпигованы газеты, цитировать эти высказывания было невозможно: они бы все равно шли под нож, а заодно могли разбудить антисемитские эмоции будущих рецензентов и цензоров.
Надо было быть предельно осмотрительным при цитировании и моем собственном комментировании подобного материала. Всё, что можно было убрать в подтекст, надо было убрать в подтекст. Приводя, например, письма Вавилова к выдающемуся генетику Ф.Г.Добржанскому, в которых Николай Иванович убеждал этого «невозвращенца» вернуться в СССР, обещая блестящие перспективы научной работы, я демонстрировал «советский патриотизм» Вавилова, предоставляя самому читателю решать, кто был прав в этом споре: затравленный и погибший в тюрьме Вавилов или оставшийся в США Добржанский, которого, в случае возвращения, ожидала бы такая же участь…
И, конечно, наиболее строгой самоцензуре была подвергнута заключительная часть книги – начиная с ее названия. Первоначальное – «Дорога на эшафот» – было заменено более нейтральным: «Битва в пути». Из материалов и документов о биологических дискуссиях, которыми я располагал, использовано было лишь самое необходимое для правильной обрисовки картины.
Я закончил рукопись в ноябре 1966 года.
И как раз в это время было принято решение ЦК о «подготовке к празднованию 50-летия Великой Октябрьской Революции». Предстоявший год объявлялся юбилейным. Рекомендовалось в литературе юбилейного года подчеркивать достижения советской власти и не акцентировать внимания на имевшихся в прошлом «ошибках». Таков был эзопов язык, на котором власть разговаривала с теми, кто должен был выполнять ее решения. Установки были хорошо поняты.
В «Правде», где регулярно печатались статьи о деятелях партии, погибших в период «культа личности Сталина», исчезли упоминания о политических репрессиях. Практически полностью пропали со страниц печати упоминания о преступлениях Сталина, зато стали подчеркиваться его заслуги в годы войны. Заметно приглушеннее стала критика в адрес Лысенко, чему, как выяснилось, способствовали и некоторые специфические обстоятельства. У Лысенко нашелся новый покровитель: тогдашний советский президент (председатель
Президиума Верховного Совета) Николай Викторович Подгорный, его земляк.
Учитывая всё это, завредакцией Коротков сказал мне, что не считает возможным «соваться к начальству» с моей рукописью; нужно выждать более благоприятного момента.
Выжидание длилось весь юбилейный год. Когда, наконец, он миновал, оказалось, что власти не намерены поворачивать к доюбилейному либерализму. Замораживание приняло необратимый характер. Стало ясно, что подходящего момента не будет. И тогда Коротков решил двинуть мою рукопись, к тому времени уже полностью доработанную.
В первую очередь, нужен был хотя бы один положительный и более или менее официальный отзыв. Это не представлялось сложным. Обязанности председателя Комиссии Академии наук по сохранению и разработке научного наследия Н.И.Вавилова исполнял профессор Фатих Хафизович Бахтеев, один из самых преданных его учеников. На протяжении всей моей работы над книгой он деятельно помогал мне, горячо одобрял мою работу и относился ко мне с такой симпатией, что, несмотря на разницу в возрасте, мы стали друзьями. Он охотно написал рецензию на мою рукопись, заверив ее не только своей подписью и титулом доктора наук, и.о. председателя Вавиловской комиссии, но и печатью. Рецензия Бахтеева послужила основанием для заключения издательского договора и одобрения рукописи.
Коротков, только теперь прочитав рукопись и поняв всю меру опасности, которая от нее исходит, решил не поручать ее редактирование кому-либо из штатных работников редакции, чтобы не ставить их под удар. Он заключил соглашение на внештатное редактирование с недавно уволившейся сотрудницей Татьяной Ивановой (она перешла в издательство «Наука»). Это означало, что всю полноту ответственности за мою книгу Коротков брал на себя.
Вместе с редактором мы прошлись по тексту. Заключительная часть книги делала ее совершенно непроходимой в новых условиях. Это понимала Татьяна, понимал Коротков и отлично понимал я сам. Чем-то надо было жертвовать!
Мера жертвы, с моей точки зрения, должна была быть меньшей, чем с точки зрения редактора, но мы находили общий язык. Заключительная часть рукописи усохла почти вдвое, изымались, естественно, наиболее острые места.
Отовсюду было удалено имя Сталина – даже из лысенковских цитат. Был выброшен большой кусок о травле академика Н.К.Кольцова. Изъяты заключительные главы – об «окончательном» разгроме генетики на Августовской сессии ВАСХНИЛ1948 года.
От большого фрагмента об аресте Вавилова осталось, в качестве иллюстрации, факсимиле последней записки Николая Ивановича В.С.Лехновичу – участнику его последней экспедиции, которого он просил выдать свои вещи «подателю сего… ввиду срочного вызова в Москву». Мы надеялись, что вне контекста записка выглядит невинной и не обратит на себя внимания. Не тут-то было. Позднее, уже из корректуры, ее изъял Главлит.
Вся интонация рассказа о генетических дискуссиях была по возможности смягчена.
Рукопись ушла в типографию, но это не означало, что ей обеспечена дорога к читателю.
Позднее в издательстве ввели такой порядок, что все рукописи читались кем-либо из руководства: директором, главным редактором или его заместителем – для этого число начальников удвоили. До таких нововведений последней инстанцией, читавшей рукопись, был завредакцией, но директор или главный редактор мог заглянуть в верстку. Коротков посчитал нужным заручиться рецензией более сильного человека, чем Бахтеев.
После долгих раздумий и колебаний мы решили обратиться к профессору В.Н.Столетову, заведующему кафедрой генетики МГУ и, что было особенно важно, министру высшего и среднего специального образования РСФСР, то есть высокопоставленному представителю власти.
Обращаться к Столетову было рискованно: он сам еще недавно был активным лысенковцем – благодаря этому и занимал высокие посты. Однако он стал поддерживать опальную генетику еще до падения Лысенко, потому сохранил эти посты в новой ситуации. Словом, риск выглядел оправданным.
…Секретарша без долгих расспросов соединила меня с министром. В ответ на мою просьбу он сразу же согласился прочитать рукопись и предложил привезти ему ее на следующий день в МГУ, где предстояло заседание кафедры: там мне следовало его «поймать».
Я приехал заблаговременно, а сам Столетов опоздал ровно на час. Вся кафедра нервничала, и как только он появился, его обступили с разными вопросами. Я с трудом протиснулся сквозь толпу и назвал себя. Столетов бегло взглянул на меня поверх очков светлыми водянистыми глазами, сунул под мышку увесистую папку и заговорил с кем-то другим. Я ушел в уверенности, что он, скорее всего, забудет где-нибудь рукопись, а если не забудет, то будет читать ее месяца четыре – шутка ли: такой занятой человек!
Однако уже через неделю мне позвонили из секретариата Столетова и сказали, что Всеволод Николаевич просит меня прийти к нему в министерство такого-то числа в такое-то время – если мне это удобно.