Эта ласковая земля — страница 58 из 72


Гольдштейны жили на втором этаже убогого двухэтажного дома с черной линией от воды на стенах.

– Это? – уточнил Джон Келли на мой вопрос. – Наводнение. В Низине такое почти каждую весну.

Как только мы вошли в дом, я услышал мучительные крики миссис Гольдштейн. Нас встретили две женщины, соседки снизу, незамужние сестры Ева и Белла Коэн.

– Спасибо, что пришли, доктор Вайнштейн, – сказала Ева. – Мы предложили помочь, но что-то не так.

– В сторонку, милые леди, – сказал доктор и шагнул на лестницу.

– Мальчики, – сказала Белла. – Побудьте здесь. Шломо, твоя сестра Эмма у нас. Мы соберем вам что-нибудь поесть.

Сестры Коэн накормили нас рисовым пудингом: меня, Джона Келли и его младшую сестренку Эмму. Я никогда не пробовал пудинг, и мне понравилось, но не настолько, чтобы отвлечь от раздававшихся наверху криков. Даже много лет спустя, будучи раненным и лежа в полевом госпитале во Франции, я не слышал таких криков, как той долгой июльской ночью в Западной Низине Сент-Пола, когда рожала мама Джона Келли. Это продолжалось много часов, и в итоге Эмма заснула под колыбельную Беллы на старом диване под вязаным пледом. Нам с Джоном Келли тоже посоветовали отдохнуть, но Джон Келли не мог спать. Он смотрел на потолок с таким видом, будто ждал, что ребенок в любой миг провалится сквозь него.

– Мисс Коэн, у вас есть карты? – наконец спросил я.

– Да, Бак, – ответила Ева. – Я принесу.

– Знаешь игру «Дикие восьмерки»? – спросил я Джона Келли.

– Конечно. Кто ж не знает?

Так что мы играли в «Дикие восьмерки» до следующего утра, когда крики женщины наконец прекратились и послышались другие, более тонкие и слабые.

Белла Коэн, сидевшая в кресле-качалке и периодически засыпавшая, драматично сцепила руки и сказала:

– Ребенок родился.

Джон Келли бросил карты, вскочил на ноги и выбежал из квартиры Коэнов. Я поблагодарил сестер за доброту и пошел за ним. На верхней площадке я встретил Герти, такую же бледную, как рисовый пудинг, который мы ели. На руках она держала комок простыней, которые когда-то были белыми, но сейчас пестрели пятнами рубинового цвета.

– Мальчик, – сказала она.

Я смотрел на простыни, не находя слов. Я ничего не знал о рождении детей, и то, что я увидел в руках у Герти, меня ужаснуло.

– Она умерла?

Герти покачала головой и слабо улыбнулась.

– Нет, Бак, просто очень тяжелые роды. Это называется тазовое предлежание. Ребенок лежал неправильно.

– Всегда так… громко? И грязно?

– Думаю, не всегда.

– Вы видели много родов?

– Честно, Бак? Это первый раз.

– Надеюсь, никогда не увижу.

Я все еще пялился на окровавленные простыни.

– Мальчик, – сказала Герти, глядя поверх моего плеча на сестер Коэн, которые поднялись следом за мной.

Сестры засмеялись и сказали друг другу что-то на языке, который я потом узнаю как идиш.

– Простыни, – сказала Ева. – Давайте мы постираем.

– Спасибо, – сказала Герти и отдала белье. – Еще одно, Бак. Шломо надо разносить газеты. Сходишь с ним? Это была тяжелая ночь для его семьи, и я думаю, что он будет благодарен за компанию.

Я сказал, что схожу. Герти поблагодарила меня и вернулась в квартиру Гольдштейнов. Через несколько минут вышел Джон Келли, вид у него был как у человека, с которого только что подняли пианино.

– Мне пора, – сказал он. – А то опоздаю разнести газеты.

– Можно с тобой?

– Ты настоящий друг, – сказал он и обнял меня рукой за плечи, как будто мы всегда были не разлей вода.

Глава пятьдесят вторая

В Низине не было уличных фонарей, но наш путь освещала луна. Мы пересекли каменный сводчатый мост через Миссисипи. Река под нами серебрилась, а дальше черным туннелем уходила в бескрайнюю темноту ночи. Мы шли по пустым улицам между впечатляющими зданиями центра Сент-Пола. Много лет назад я бывал в Сент-Луисе, и он запомнился мне внушительной архитектурой, но я долго жил в Линкольнской школе на окраине захолустного городка настолько маленького, что можно переплюнуть, так что меня нервировали бесконечные пустые переулки большого города.

Той ночью нам было что обдумать, и мы шли в молчании. Но наконец я задал вопрос, который глодал меня все время, что мы провели у сестер Коэн:

– Где твой папа, Джон Келли?

– Он старьевщик. Постоянно в отъезде, собирает всякое. Я вижу его раз в месяц или около того, когда он возвращается продавать. Сейчас он в Южной Дакоте.

– Кто вас обеспечивает, пока его нет?

– Мы все сообща, но па говорит, что я глава семьи. А ты? Где твои родители?

– Умерли. Уже давно.

– Извини.

– Почему ты зовешь себя Джон Келли?

– Так безопаснее. Проще.

– Что ты имеешь в виду?

– Копы, большинство из них, ирландцы. Узнают, что ты еврей, могут поколотить. Даже убить. Только посмотри на Герти.

– Ты имеешь в виду ее лицо?

– Да. Это сделали копы.

– Почему?

– Как я сказал, узнают, что ты еврей, их дубинки тут как тут. Насколько я знаю, Герти пыталась помочь какому-то сопляку, которого копы пытались забить до смерти, и ей тоже перепало.

Мы прошли по переулку и вышли к погрузочной площадке, сейчас почти пустой, которая шла вдоль задней стены здания. На ней стоял похожий на быка мужчина и покусывал окурок сигары.

– Где ты был, парень? – рявкнул он.

– Тяжелая ночь, – сказал Джон Келли, стараясь звучать крутым.

Мужчина бросил к его ногам стопку газет, перевязанную шпагатом.

– Быстро неси газеты. Мне не нужны жалобы.

– Когда-нибудь были жалобы от моих клиентов?

– Не умничай, парень. А то надеру тебе задницу.

– Хорошо, хорошо, – сказал Джон Келли.

Он поднял связку газет за шпагат, и мы запетляли по центру города, потом поднялись на длинный пологий холм и наконец добрались до района около собора, где возвышались огромные дома, самые большие, что я когда-либо видел. Яркие фонари горели на каждом углу, и под одним из них Джон Келли притормозил, достал складной нож и перерезал шпагат. Он попытался взять все газеты под мышку, но это было безнадежно.

– У меня дома есть холщовая сумка, с ней гораздо легче. Так переволновался сегодня, что забыл ее.

– Давай половину, – сказал я.

Мы прошли по его маршруту вместе, вверх по одной улице и вниз по следующей. Белые колонны, пышные украшения, элегантные ставни и затейливые кованые ограды – все здесь кричало о богатстве, и я подумал о мире, который знал тогда. Мне казалось, что люди делятся на два вида: богачи и бедняки. Богачи были, как Брикманы, которые получили все, что у них было, обкрадывая бедняков. Были ли все люди, спавшие в шикарных домах на том холме, похожи на Брикманов? Если так, решил я, то я лучше буду среди бедняков.

Мы доставили последнюю газету, и на востоке показался слабый намек на рассвет, когда нас остановил хриплый голос. Мы замерли под уличным фонарем, и из тени раскидистого вяза вышел рослый коп.

– Вы что тут делаете, хулиганы?

– Разносим газеты, – ответил Джон Келли.

– Да? И где они?

– Закончились. Мы идем домой.

– Если ты разносчик газет, где твоя сумка?

– Забыл. Слишком волнительная ночь. Пару часов назад ма родила мне нового брата.

– Да? Как назвали?

– Еще не знаю. Мне пришлось уйти до того, как ма решила.

– Как тебя зовут, мальчик?

– Джон Келли.

– А тебя? – спросил коп, дернув острым подбородком в мою сторону.

– Бак Джонс.

– Как киноактера, а?

– Да, сэр. Моя ма вроде как вздыхает по нему.

– Он не такой, – сказал коп. – Все они не такие, мальчик. Где живешь? – спросил он Джона Келли.

– Коннемара-Пэч.

– Тогда ладно. Проваливайте. Не задерживайтесь.

– Коннемара-Пэч? – спросил я, когда мы отошли подальше от копа.

– Там живет много ирландцев. – Он оглянулся через плечо. – Если бы я сказал ему, что меня зовут Шломо Гольдштейн из Западной Низины, мы оба были бы уже в синяках.

Мы расстались на Фэйрфилд-авеню, уже начавшей заполняться тележками, лошадьми и усталыми мужчинами, бредущими на ранние смены. Им посчастливилось иметь работу.

– Что делаешь днем, Бак? – спросил Джон Келли.

– Наверное, ничего.

– Не ничего. Займешься кое-чем со мной, – сказал он с дьявольским огоньком в глазах. – Я зайду за тобой.

Он ушел, насвистывая, засунув руки в карманы выцветших штанов. Старший брат. Глава семьи. Мой новый лучший друг.


Когда я вернулся к Герти, запах еды привел меня на кухню. Фло у большой плиты жарила бекон и яйца на чугунной сковороде. Она подняла голову, убрала с лица выбившуюся длинную светлую прядь и сказала:

– Герти рассказала мне про ночь. Это было что-то.

Я не хотел рассказывать ей, как тяжело было час за часом слушать крики матери Джона Келли, пока она рожала ребенка.

– Ты помог Шломо с газетами?

– Все сделано.

– Тогда ты, должно быть, голоден.

– Я в порядке.

По правде сказать, я готов был съесть слона, но не хотел забирать завтрак Фло.

– Глупости. Я просто добавлю бекона и разобью еще одно яйцо. Хочешь тост? Ты пьешь кофе?

Мы поели вдвоем за столом, по-семейному.

– Где Герти? – спросил я.

– Понесла Гольдштейнам блинчики.

– Блинчики?

– Это что-то вроде еврейских оладий, с начинкой и завернутые в трубочку.

Некоторые из тех, кому мой отец доставлял самогон, были евреями, но я мало понимал, что это значит.

– Все в Низине евреи?

– Не прям все.

– Значит, вы с Герти евреи?

– Я нет. Закоренелая католичка. Если спросить Герти, еврейка ли она, она, наверное, скажет нет.

– Она перестала быть еврейкой?

– Не думаю, что можно просто перестать быть кем-то. Она больше не ходит в синагогу.

– В синагогу?

– Это как церковь для евреев.

– Вы все еще ходите в церковь?

– Иногда.

– Вы не отказались от своей веры?

– У тебя много вопросов. А сам ты верующий, Бак? От этого все твои вопросы?