Туфлин долго тряс Жигунову руку, а тот смущенно отводил глаза: «Да чего тут особенного, Игорь Борисович?» — затем Туфлин обнял за плечи Любовь Ивановну и Ухарского.
— Ну, а теперь с богом, с богом, как говорится!
Когда Любовь Ивановна приподнялась, чтобы поцеловать Жигунова, она не заметила, что лицо у него горит. Вечером ей позвонила Ангелина.
— Слушай, мой-то свалился. Градусник чуть не лопнул — сорок и пять… Ты завтра чем занята?
На завтра у нее была назначена первая серия испытаний на новой установке.
— А ты не можешь договориться с начальством и посидеть у меня до обеда? Мне в город нужно — позарез.
— Хорошо, — сказала Любовь Ивановна. — Что, очень плохо?
— Он сознание потерял, — тихо ответила Ангелина, и, пожалуй, впервые Любовь Ивановна услышала в ее голосе отчаянье. — Понимаешь, никогда с ним такого не было. Врач говорит — двухстороннее. Что-то мне страшно, Любка.
— Перестань, — оборвала ее Любовь Ивановна. — Все будет хорошо. Пусть отлежится. Я приду утром.
— Спасибо, — все также тихо и сдавленно ответила Ангелина.
Конечно, Жигунова никак нельзя было оставлять одного. Утром температура у него немного спала, он лежал измученный, осунувшийся, с седой щетиной на подбородке, мокрым лицом, и много пил, с трудом раздвигая потрескавшиеся от жара губы. Ангелина, уезжая, вдруг заплакала в прихожей. Она боится. Он же молчал, никогда не говорил, что начинает сдавать сердце. Она взялась привести в порядок его одежду, и в каждом пиджаке — пробирочка с нитроглицерином. Пятьдесят седьмой год все-таки. И такую жизнь прожил…
Любовь Ивановна подумала — какую? Странно, ведь я ничего не знаю о Жигунове. Знаю только одно — он очень хороший, очень добрый человек.
— Не терзай ты себя, — сказала она.
— Не могу. Не хочу потерять второго, — шепотом ответила та.
Так она и уехала — со слезами.
Любовь Ивановна подумала — и это странно! Ведь любит, очень любит, зачем же надо было вести себя с ним так все эти годы? Характер? Не хотела чем-то поступиться ради него? Она вошла в комнату. Жигунов глядел на нее, улыбаясь своей тихой улыбкой.
— Уехала Линочка?
— Уехала. А вы постарайтесь уснуть, Сергей Павлович. Как это вас угораздило?
— Так ведь все молодым охота быть. Через двор без пальто бегал… Только это между нами, а то она меня загрызет: «Ах ты, старый козел!»
Это получилось у него очень смешно и похоже.
— Она очень переживает, что вы заболели.
Жигунов вытащил из-под одеяла руку и положил ее на руку Любови Ивановны. Она увидела синее сердце, пробитое стрелой, и снизу надпись: «Лина! Буду помнить вечно!» Жигунов перехватил ее взгляд и нехотя спрятал руку обратно, под одеяло.
— Это я сдуру, в госпитале, еще в сорок первом…
— Вы что же — с сорок первого? — удивилась она. Жигунов поглядел на Любовь Ивановну как-то сбоку, недоверчиво.
— А она ничего вам не рассказывала?
— Вы лежите спокойно, — торопливо остановила его Любовь Ивановна. — Много рассказывала, конечно.
— Нет, — улыбнулся Жигунов. — Наверно, не все.
И Любовь Ивановна поняла, что Жигунова ей не остановить, что вот сейчас для него наступила, быть может, самая сладкая минута — вспоминать, снова перебирать в памяти все с самого начала — все богатство, принадлежащее только ему одному, но которым он был готов щедро поделиться с ней.
До войны Сергей Павлович Жигунов успел поработать на механическом заводе всего полтора года. Был он одинок, молод, жил в общежитии — двадцать коек одна к другой, а посередине комнаты стоял таз, куда в дождливую погоду с потолка текла вода. В общежитии были разные люди: одни копили деньгу, но не от жадности, а чтобы помочь родным в деревне, другие спускали получку за два-три дня, третьи жили спокойно, размеренно, четвертые были просто безоглядны: прошел день — хорошо, чего заботиться о завтрашнем?
Жигунов ничего не копил, не пропивал и не был ни размеренным, ни безоглядным. Многие считали, что он вообще с приветом — этакий молчун, — не то впрямь стукнутый пыльным мешком из-за угла, не то блаженненький какой-то, леший его разберет! На танцы не ходит, в пивную его трактором не затащишь, с девчонками не гуляет, а если кто-нибудь нарочно заводил при нем разговор с «картинками» — краснел, как помидор на грядке. Факт, блаженненький! Одних это смешило, других раздражало, но скоро на него вообще перестали обращать внимание. Живет себе — ну и пусть живет, кому какое до него дело.
В июне сорок первого, однако, его проводили на фронт, как других. И обнимали и клялись писать друг другу, хотя те, кто оставался на заводе по броне, думали: я-то еще выживу, а вот как ты?..
В первом же бою Жигунов был ранен, и на санитарной «летучке» его из Крестцов повезли в Боровичи, в госпиталь.
«Летучка» была составлена из наспех оборудованного товарняка, и в том вагоне, где ехал Жигунов, остро пахло хлевом — раньше в нем перевозили скот.
На каждой остановке выносили умерших. На весь эшелон был только один врач, и он не мог переходить из вагона в вагон, пока состав двигался. Если в пути кому-то становилось плохо, помочь ему не мог уже никто…
На одной из остановок в вагоне, где лежал Жигунов, появилась девушка в ватнике, надетом поверх грязного, в бурых пятнах, халата, и, оглядев раненых, весело сказала:
— Ну, кто меня замуж возьмет?
Кто-то засмеялся, кто-то ответил угрюмо и гадко, что, дескать, таких невест, как ты, до самой Москвы… Она не обиделась, сняла ушанку и, тряхнув головой с коротко стриженными волосами, крикнула кому-то в открытую дверь:
— Валя, давай мои шмутки!
Снизу ей протянули санитарную сумку и гармонь, тут же поезд тронулся, и со своих нар Жигунов смотрел, как девушка делает перевязки, что-то приговаривая при этом. Наконец очередь дошла до него. Он был ранен в ногу. Осколок рубанул, чуть не угодив в пах, и Жигунову было стыдно обнажаться перед этой девушкой. Она засмеялась и сказала:
— Ну, ну, не балуй! Подумаешь, какое сокровище прячет!
Он лежал, краснел, знал, что краснеет, и от этого краснел еще больше. Ему было больно, но куда мучительнее было чувство стыда. Жигунов ощущал руки девушки на своем теле, и ему казалось, что вот-вот он потеряет сознание. Жигунов лежал, отвернувшись к стенке, пахнущей коровьим потом и карболкой, и только тогда, когда медсестра кончила перевязку, повернулся и увидел, что она смотрит на него удивленно и пристально.
— Ну что? — спросила она. — Выжил? Больно было?
— Нет, — соврал он.
— Больно, — сказала она. — Я знаю. Ах ты, хороший ты мой!
Нагнувшись, она поцеловала Жигунова в щеку, и снова его будто бы обожгло. Девушка отошла от него и занялась другим раненым. Тогда Жигунов, приподнявшись на локте, сказал:
— Хочешь, я тебя замуж возьму? Поправлюсь — и поженимся.
Он сказал это так серьезно, с такой убежденностью, что девушка не сможет отказать, и так явственно, что в вагоне сразу стало тихо. Ему казалось, даже колеса перестали стучать на стыках. Но девушка не успела ответить, только повернулась к нему, как кто-то сказал из другого конца вагона:
— Вот уж верно, что дураков не сеют, не жнут, а сами родятся! Да скрозь нее таких, как ты, рота прошла, а то и более.
Теперь не успел ответить Жигунов. Теперь кричал весь вагон — кричали тому гаду, и невозможно было разобрать, что же кричали. Что таких надо ставить к стенке без приговора, что такой хуже фашиста и что до него, падлы, еще доберутся там, в госпитале…
— Тихо! — скомандовала медсестра. Она улыбалась, и то, что она улыбалась, потрясло Жигунова. Когда стало тихо, она снова подошла к нему.
— Понимаешь, — сказала она. — Это я так, для шутки, о замужестве-то. Чтоб настроение поднять. А вообще-то я замужем. Муж у меня лейтенант, еще до войны, понимаешь?.. Ищу, ищу и никак не найду… Так что ты извини меня, пожалуйста.
Потом она сидела у него в ногах, играла на гармошке — «от себя» и по заказу, — и Жигунову было тепло и сладко от того, что эта молодая женщина сидела именно с ним, как бы выделив его из всех остальных раненых. Боль, стыд, а потом и злость на того сукиного сына прошли и забылись. Он испытывал восторг перед тем, что рядом с ним, так близко, что он чувствовал ногой ее бедро, сидела о н а, и когда о н а поднялась (поезд замедлил ход), Жигунов все-таки спросил, как е е зовут.
— Ангелина, — ответила о н а. Очевидно, ответ предназначался только ему, Жигунову, но его услышали и другие, и с верхних нар донеслось:
— Ишь ты, имечко-то какое! Ангелина… Вроде ангела, стало быть…
Только в Боровичах, когда выгружали раненых, Жигунов еще раз увидел Ангелину, забился на носилках, крикнул ей, но она не услышала. С отчаяньем, с острым чувством невозвратимой потери он крикнул еще и еще раз, но его уже несли, укутанного в одеяло, и тогда Жигунов замолчал и заплакал — от этой потери и собственного бессилия. Потом, на госпитальной койке, два с лишним месяца, с тайной надеждой глядел на входящих сестер: не она ли? Может, запомнила, может, забежит на минутку? — больше ему ничего и не было надо. Но Ангелина не появилась…
Еще через месяц ему дали отпуск, но ехать Жигунову было некуда. Он остался в Боровичах. Опираясь на палочку, ходил по городу, переходил по льду через Мгу и направлялся к вокзалу, зная, что та «летучка» никогда не придет — немцы уже давно перерезали дорогу…
После комиссии его направили в ПАРМ-3[1].
— На войне, товарищ Жигунов, не только солдаты нужны, — объяснили ему, когда он пытался уговорить врачей отправить его в свою прежнюю часть. — Рабочие тоже. Так что не хватай нас, парень, за глотку, понял?
Возможно, он нашел бы Ангелину раньше, может быть, даже сразу после войны, но в конце мая сорок пятого года его вызвали к комбату и комбат сказал, что Жигунову придется еще послужить. Есть приказ маршала Жукова — отремонтировать немецкие рыболовные тральщики. Надо кормить население. Какое? Ну, конечно же, местное. Немцев то есть. А поскольку ты не семейный, то вот и поедешь на побережье. Комбат отдал ему документы с указанием, куда надо ехать, но ошеломленный Жигунов не запомнил названия не то города, не то поселка. Какой-то «…хамф» или «хафен», черт его запомнит!