Эта сильная слабая женщина — страница 23 из 79

Она посмотрела — Плассен нашел строевой Устав! Он будет читать строевой Устав?! Плассен уже перелистывал его с видимым интересом и объяснил, что видит такую книжку впервые. Ведь он никогда не служил в армии… Правда, в шестнадцатом году, его, неблагонадежного студента Петроградского политехникума, забрили, но до фронта он так и не доехал: был схвачен за большевистскую агитацию, трибунала не дождался, бежал в Саратов и жил там нелегально до самой Февральской революции…

Ничего этого Любовь Ивановна не знала. Ей было трудно, пожалуй, даже невозможно представить себе этого старика молодым человеком. Он всегда казался ей старым. Старым, но вечным.

Она поняла, что Плассен нарочно перевел разговор.

Час был еще не поздний — начало девятого, — но она спросила, не хочет ли гость спать. Плассен отложил Устав и прихлопнул его ладонью, что должно было означать — прочитаю потом.

— Нет, — сказал он. — Мы же с тобой еще не наговорились как следует.


Потом Любовь Ивановна будет часто вспоминать этот вечер, и следующее утро, и следующий день, когда Плассен со всей свитой пришел в эксплуатационно-технический корпус и задержался возле жигуновской установки, на которой она работала. Поинтересовался, как определяется температура нагрева. Заметил, что термопары, которые Любовь Ивановна прикрепляла к краям бруска, могут врать: там возникают дополнительные напряжения, лучше прикреплять к центру. «У тебя есть канцелярский клей?» — «Да». — «Вот и давай, прикрепляй прямо на клей». Она не поняла — зачем? Плассен объяснил: поверхность бруска окисляется, проволока отходит, термопара врет… А клей вспучиваться будет и сгорать, но не даст образоваться окислу.

— Век живи — век учись! — развел руками Туфлин. — Но теперь Любовь Ивановна потребует от меня по меньшей мере цистерну клея.

— Ничего! — шутливо отозвался Плассен. — Я уж по старой дружбе похлопочу в академии, авось выделят дополнительные средства.

Но это было на следующий день. А накануне Любовь Ивановна и Плассен заговорились, и, когда он поглядел на часы, было уже за полночь. Уходя спать, Плассен захватил с собой Устав, и еще долго Любовь Ивановна видела полоску света под дверью — Плассен читал…

А она тоже не могла уснуть, лежала и вспоминала их ночной разговор. Как ни странно, больше говорил Плассен. Впрочем, почему же странно? — подумала она. Плассен живет один, дети и внуки только приходят в гости. Днем в его квартире хозяйничает сестра покойной жены. Одиночество в старости — нехорошая штука, он сам сказал об этом как-то вскользь, чтобы Любови Ивановне не показалось, что он жалуется.

Он рассказал о покойной жене, детях, внуках. Несколько дней назад привели правнучку, он прочитал ей Пушкина — «Сказку о рыбаке и золотой рыбке» — и поинтересовался: «А если бы ты поймала золотую рыбку, что попросила бы у нее?» Девочка ответила, не задумываясь: «Чтобы все люди не умирали».

Любовь Ивановна подумала, что завтра надо будет сесть и записать их разговор, пока что-то не забылось. Однако уже сейчас она не могла вспомнить, как и почему речь зашла о жизни вообще, — возможно, она сама хотела знать, что думает об этом человек, проживший столько нелегких лет. Но то, что говорил Плассен, запомнилось ей почти слово в слово…

Смысл жизни? Тысячи писателей и философов пытались ответить на этот вопрос — но отвечали ли? Каждый человек отвечает на него по-своему. Должно быть, он, Плассен — просто счастливец: ему не пришлось долго и мучительно искать ответа. Все получилось как-то само собой: в первые же студенческие годы порвал со своей средой (отец был известный столичный адвокат, богатейший человек!), стал большевиком — и вся остальная жизнь определилась этим. Было все — и голод, и холод, горечь и радости и такие страшные потери друзей в тридцатых годах, потери, которые он не может простить. И война была — Урал, заводские лаборатории, и новая броня, и ученики — много учеников, продолжение себя самого. Как дети, внуки и правнуки. Вот в этом, должно быть, и заключается смысл жизни. Нет, он счастлив. Уже перед своим концом он может сказать об этом с уверенностью.

Но в последние годы в нем поселилась тревога. Поселилась — и растет, и он не знает, то ли это от старческой раздражительности, то ли от естественного «отставания от жизни», хотя он терпеть не может ворчунов, говорящих на каждом шагу — «А вот в наше время…».

— Ведь я не случайно сказал тебе сегодня, что многое стало меняться. У меня такое ощущение, что люди начали отдаляться друг от друга, уходить в себя. Знаешь, как бывает на море — смотришь, любуешься и вдруг — мутная волна…

— Вы хотите сказать, что сейчас как раз такая мутная волна?

— Да. Она называется — обывательщина. Стали хорошо жить? И правильно! Какие люди за это головы положили. Головы! Но пришла обывательщина, а она рождает многое, и самое страшное — стяжательство и равнодушие. Чиновник держится двумя руками за свое кресло, потому что оно престижно и дает блага, но он уже не понимает, что не люди существуют для него, а он для людей. Ученый отходит от науки и становится ловким администратором, потому что это доходней, а наука уже побоку, она лишь средство для личного благополучия.

— Туфлин? — не выдержала Любовь Ивановна.

— Не надо имен! — усмехнулся Плассен. — Мы научились лихо ловчить в жизни, вот чего я не люблю, не признаю и не понимаю. Неужели время нравственных ценностей сменилось царствием материальных? Недавно один мой ученик, уже не молодой человек, разводился с женой, журналисткой, вроде бы интеллигентной женщиной. Так она представила в суд опись книг: Шекспир — сорок пять рублей, Пушкин — полсотни, Достоевский шел за восемьдесят… Понимаешь, Любонька? Школьник высчитает, почем нынче Ромео с Джульеттой, братья Карамазовы или Евгений Онегин! Ты согласна со мной?

Он не просто спорил — он спросил с вызовом, требуя ответа. Конечно, Любовь Ивановна была согласна. А что делать, чтобы этого не было?

— Ну, — сказал Плассен, — ты могла бы и не задавать мне этот вопрос. Всегда ли ты сама встаешь на дыбы, когда сталкиваешься черт знает с чем? Что делать! — усмехнулся он. — Проще всего, конечно, отойти в сторону. Была такая заповедь: «Отойди от зла и сотворишь благо», или, как проще выражается моя невестка: «Трясись все в блин, а может быть, и тоньше». Мы проглядели тот момент, когда обывательщина начала наступать, Любонька. А знаешь, между прочим, какая самая страшная ее форма?

Любовь Ивановна не ответила. Плассен кивнул несколько раз — точь-в-точь так, как кивал на экзаменах, если студент вдруг начинал «плавать» или вообще безнадежно замолкал.

— Стремление к душевному покою, Любонька. Еще Толстой говорил, что стремление к покою души — подлость, а в наше-то время и подавно, я думаю. Мне со всех сторон говорят — живем в бешеном темпе, вкалываем, как тракторы, а трактор железный — и тот ломается… Пушкина зовут на подмогу — помнишь? «Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит…» — а не вспоминают, какой беспокойный был человек! Понимаешь, люди научились оберегать себя от лишних забот, лишних волнений — как же! Век инфарктов! А ведь лишних-то забот не бывает, бывает лишнее равнодушие.

— Не все же так, — сказала Любовь Ивановна.

— Конечно, не все, — снова кивнул Плассен. — Если бы все… Тогда в мире исчезла бы доброта, Любонька. Да, устаем, да, совсем другой темп жизни, все правильно! Но болезнь-то появилась?

Ему надо было выговориться. Видимо, Любовь Ивановна оказалась именно тем человеком, которому он мог высказать эти мучающие его мысли. Не делиться же ими с невесткой, которая ответит: «Трясись все в блин». И только во втором часу, спохватившись, пошел спать…


Теперь Дружинин ждал ее внизу каждый вечер и провожал до дома, но по-прежнему не заходил, хотя Любовь Ивановна и приглашала его. «Как-нибудь в другой раз…» Он признался, что для него эти два километра от института до ее дома стали необходимостью, разрядкой после работы. Спросил, не боится ли она злых языков — ведь их видят вместе, — и Любовь Ивановна ответила, что не боится. Ей казалось, что Дружинин начал как бы оттаивать. В нем уже не чувствовалось того усталого безразличия, которое так поразило Любовь Ивановну во время первой встречи. Его неразговорчивость не обманывала Любовь Ивановну — просто человек не любил говорить о себе. Возможно, прошлое, те двадцать два года, прожитые с женой, еще слишком тяжело давили на его душу, и он не хотел перекладывать часть своего груза на эту, в сущности, совсем незнакомую ему женщину. Она подумала, что своим молчанием Дружинин словно оберегает ее. От чего? От лишних волнений за нелегкую судьбу, от ненужной, на его взгляд, тревоги, а может быть, все не так, и он не терпит сочувствия и соучастия, и тем более не ищет чьей бы то ни было жалости… Но все-таки было заметно, что в Дружинине что-то меняется.

Однажды они вошли в густой снегопад. Фонари вдоль дорожки едва проглядывали через снежную пелену. Дружинин остановился, поднял голову и подставил снежинкам лицо. Любовь Ивановна видела, как он улыбается. Снег ложился на его лицо, на улыбающиеся губы, залеплял глаза, а Дружинин смотрел вверх, будто стараясь что-то разглядеть там, в непроницаемой черноте, откуда на него и на землю налетало это белое чудо. Казалось, он замер от прикосновения снежинок, как от забытой уже, доброй ласки. И вдруг Любови Ивановне стало страшно. Ей показалось, что снег не тает на лице Дружинина. Так было, когда хоронили Якушева: налетел снежный заряд, снежинки ложились на лицо Якушева — и не таяли. Сейчас, скинув варежку, она начала ладонью вытирать лицо Дружинина, повторяя: «Не надо так, пойдемте, прошу вас, не надо…»

— Что с вами? — удивился Дружинин. — Ведь это же хорошо! Совсем как в детстве…

— Не надо, — снова сказала она, беря Дружинина под руку. Варежку она потеряла — уронила в снег, но даже не заметила этого.

Они шли молча, и Любовь Ивановна невольно прибавляла шаг. Этот снегопад уже не казался ей ни нарядным, ни праздничным, каким почудился, когда она вышла на улицу. Ей хотелось скорее перебежать через него, скорее оказаться в сухом, теплом доме, скорее отгородиться стенами от улицы. Ее знобило, Но не от холода, а от этого мгновенного воспоминания и испуга за Дружинина, — и, уже подходя к дому, она сказала: