И моего спутника тоже звали Алексей, Лешка.
— А по батюшке как? — спросил я.
— Петрович.
— Ну, Алеша Петрович, если не наловим рыбы, придется мне твою щуку забирать, — пошутил я.
Он растерянно улыбнулся.
— А ее мамка сегодня чистить будет.
Это было сказано так всерьез, что я и на самом деле усомнился в правильности своих подозрений.
— Я шучу, — сказал я Алеше Петровичу. — Конечно, сам постараюсь наловить. А ты, значит, здесь с родителями живешь? Отец что — в совхозе работает?
— Нету у меня отца, — ответил мальчишка, сбивая палкой голову очередному крапивному кусту. — На войне убили.
Я снова смутился: такие вопросы грубы и делают больно. Надо было заговорить о чем-то другом, и я спросил, в каком он классе учится.
— В третьем.
— Сколько же тебе лет?
— Одиннадцать.
И мне сразу не понравился Алеша Петрович. Отец, погибший на войне, окончившейся тридцать с лишним лет назад, и его одиннадцатилетний возраст никак не вязались друг с другом. Я уже пожалел, что иду с ним. И зачем только нужна была ему эта ложь?
— Знаешь что? — сказал я ему. — Я сам дальше пойду.
— А мы уже пришли. Вон в этой заводке попробуйте.
Я спустился к широкой заводи, размотал жилку и начал забрасывать блесну. Рука у меня была словно чужая, и, может быть, поэтому я не сразу почувствовал, как после пятого или шестого заброса что-то сильно рвануло леску, а верхушка удилища изогнулась. Я лихорадочно начал выводить рыбу.
Щука шла тяжело, отчаянно мотая из стороны в сторону и норовя уйти на глубину. Наконец она показалась вся. Сачком я выбросил ее на берег и тогда увидел торжествующего Алешу Петровича.
— Кило на два! — кричал он, улыбаясь широким ртом. — Да вы еще бросайте, еще!
Это был ненужный совет. Едва вытащив из пасти щуки блесну, я оставил добычу на попечение Алеши Петровича, а сам снова отвел в сторону спиннинг…
Через час три щуки присоединились к первой. Алеша Петрович аккуратно нанизал их под жабры на ветку — получился внушительный кукан. Только тогда я почувствовал, что устал.
Удача притупила появившееся было ощущение недоверия к моему спутнику. Я сказал ему, что хотел бы пройти в село, купить молоко. Он засуетился.
— Так к нам и пойдем. Мамка в утро доила.
В доме, куда он привел меня, было пусто. Мать Алеши Петровича была на ферме — по дороге он успел мне рассказать, что мать у него доярка и что с утра до вечера пропадает со своей «группой».
Я стоял в комнате, отделенной от всей избы невысокой перегородкой, Алеша Петрович, схватив банку, куда-то исчез, а я стоял и смотрел на большой таз, в котором лежала, свернутая кольцом, огромная щука.
— Мамка сейчас придет! — кричал мне откуда-то Алеша Петрович. — Вон она рыбину выставила — значит, к соседке пошла или в сельпо, скоро вернется. Вам литр или пол?
— Пол! — крикнул я в ответ.
Я все смотрел на эту чудовищную, похожую на крокодила, щуку, на ее мутные, остановившиеся холодные глаза, и неприятное, даже, пожалуй, гнетущее чувство собственной несправедливости заставило меня покраснеть. Я сам знал, что краснею. Потом, когда Алеша Петрович принес мне молоко, я спросил, кивнув на щуку:
— Здорово она тебя помотала?
— Ух, здорово! Вон — шнуром палец полоснула, стерва.
И он показал мне большой (такой еще маленький!) палец со свежей ссадиной.
Я разре́зал булку, достал колбасу и протянул половину Алеше Петровичу.
— До свадьбы заживет. Давай подкрепляйся. Опять со мной на озеро пойдешь?
Он замялся и протянул:
— Н-е-е-ет. Мамка велела к тетке съездить.
— Ну, значит, будь здоров. Получай за молоко — двадцать копеек.
Он взял деньги, повернулся к старомодному пузатому комоду, на котором стояли слоники, вазочки и фотографии в цветных рамках, и, выдвинув ящик, сунул монету куда-то на самое дно.
Я посмотрел на фотографии: какие-то женщины, какие-то мужчины с напряженными лицами. Военных не было.
В это время и вошла мать Алеши Петровича. Словно стремясь оправдать появление в доме постороннего человека, он скороговоркой объяснил, что я зашел купить молока, дал двугривенный и что деньги лежат в комоде. Потом, так же торопливо крикнув: «Я к вечеру буду», — он выскочил, не попрощавшись, и я видел, как за окном мелькнула его, наползающая на уши, зеленая пограничная фуражка.
— Какой он у вас… стремительный, — улыбнулся я.
— Да уж, — устало согласилась женщина. — Вы сколько ему денег дали?
— Двадцать копеек.
— За пол-литра-то? Надо пятнадцать. А насчет Лешки это вы верно сказали — стремительный. Вы с озера? Вон он вчера какую страшилу приволок. Кормилец…
Она улыбнулась хорошей, ласковой улыбкой, и я понял, что разговорчивой она стала потому, что я похвалил ее сына…
— Да, славный паренек, — согласился я. — Значит, помогает? Трудно вам без отца-то, конечно?
— Да как сказать… Муж-то меня в положении бросил. А сейчас ничего — и парень вырос, и работа у меня хорошая, и заработок.
Я не уходил, мне надо было все выяснить до конца.
— Вы знаете, Лешка говорит, что его отец…
Она перебила меня. Да, там, на обелиске, шестая фамилия сверху — Иванов Петр, сержант. А у Лешки отчество — Петрович и фамилия — Иванов, вот он и придумал себе отца.
— Должен же быть у человека отец, — тихо сказала женщина. — Пусть хоть такой, убитый. Я его пока не разубеждаю, Лешку.
Она заторопилась, видимо сообразив, что сказала чересчур много лишнего незнакомому человеку. Я попрощался с ней и ушел на озеро — долавливать своих щук. Позади раздавался высокий голос, созывающий кур: «Цып-цып-цып…»
Я увидел его снова в селе, когда ожидал автобус. Но сначала я увидел не его, а пограничный наряд, возвращающийся на заставу. Солдаты остановились возле обелиска, повернулись к нему и застыли. Вот тогда и появился Алеша Петрович. Он встал рядом с солдатами и тоже застыл, как они.
Все, кто ждал автобус, замолчали; вдруг кто-то негромко сказал: «Каждый вечер сюда приходит. Ждет, когда солдаты появятся…» Солдаты пошли дальше, и Алеша Петрович двинулся с ними, чуть забегая вперед и заглядывая им в лица. Я не слышал, о чем они разговаривали. На повороте солдаты по очереди пожали Алеше Петровичу руку, прощаясь с ним уважительно и серьезно, как и положено прощаться с сыном сержанта-пограничника, погибшего на войне.
ДУРАК ГРИШКА
За отцом пришли утром, когда он собирался на работу. Позвонили; дверь открыл Гришка; на лестничной площадке стояли двое в штатском, милиционер и дворничиха, строгая и презрительная, как икона. Был обыск. Обэхээсовцы нашли мелочь — кой-какое золотишко и рублей восемьсот деньгами. Основное, как сказал один из штатских, отец, очевидно, успел припрятать.
Это было так страшно и так мучительно стыдно, что поначалу Гришка отказывался верить во все происшедшее. Золото и пачка денег на столе потрясли его. В доме всегда чего-то не хватало, он донашивал перешитые отцовские брюки и пиджаки, на день ему выдавалось по тридцать копеек, и отец любил повторять, что он не ворует, как другие. Да черт с ними, штанами! Гришка готов был ходить в рваных, лишь бы не этот позор, который враз, вдруг, неожиданно свалился на семью, и волей-неволей пришлось поверить в то, что отец — вор и порядочная сволочь.
Потом милиция нашла и то, что отец припрятал! Об этом даже написали в «Вечерке», на последней странице, под заголовком «Подпольный миллионер». На суд Гришка не пошел; пошла мать. Гришка сидел дома, ждал ее, все время ставил на плиту чайник, чтобы мать сразу же поужинала и легла. Она вернулась, черная, с невидящими глазами, и не стала ужинать.
— Ты знала про все это? — спросил ее Гришка.
— Да.
Мать тоже показалась ему совсем чужим человеком, и он понял, что она переживает не потому, что отца посадили надолго, а потому, что все нашли, и ей жалко не отца, а деньги и золото, так просто уплывшие из рук. Мать, не стесняясь, плакала и говорила, что они теперь нищие, обстановку опишут, за кооперативную квартиру доплачивать нечем, короче говоря — хоть в петлю. Гришка смотрел в окно и, не слушая ее, думал: хорошо, что скоро идти в армию. Все-таки на два года он уедет куда-нибудь подальше от всего этого позорища, а там будет видно.
Но случилось непонятное: в армию его не взяли. Медицинская комиссия зарубила его вчистую. У него оказалась гипертония, сто восемьдесят на сто десять. Врач несколько раз измерял ему давление, и каждый раз выходили эти сто восемьдесят на сто десять.
Он не мог вернуться домой. Еще вчера он испытал облегчение от того, что увезли мебель, ковры, и в квартире стало просторно, пусто и глухо. Но сегодня он не мог вернуться, потому что по квартире, как тень, ходила мать и, протягивая руку, словно бы дотрагивалась до невидимого холодильника, незримой «хельги» или горки с хрусталем. Ему было непонятно, как можно жалеть вещи и страдать, расставаясь с ними.
Он сидел в сквере и думал, что отец и мать все-таки сделали для него доброе дело, когда держали в черном теле. Во всяком случае, они, быть может сами того не подозревая, приучили его равнодушно относиться к барахлу. Их жадность обернулась для Гришки своей противоположностью. Забавно! Вчера он сам помогал выносить из квартиры «хельгу» — полированный гроб с золотыми завитушками.
В техникуме, конечно, знали о том, что Гришкин отец — подпольный миллионер, и на него самого косились как на сообщника. Гришка замечал эти косые взгляды, хотя прямо никто ничего ему не говорил. Но когда он спросил Галку Сергееву, ту самую Галку, с которой дружил вот уже год и целовался в подворотне, — когда он спросил ее, пойдут ли они сегодня в кино, она отказалась, отводя глаза. Этого было достаточно. Он перестал ходить в техникум. А теперь его не взяли в армию.
Предки наградили его редкой фамилией — Буслыго, — и в райкоме комсомола спросили сразу, уж не родственник ли он тому, подпольному… Он вспыхнул и сказал: да, родственник! Завотделом, девчонка, дурища, сообразила все-таки, что к чему, и сама залилась краской.