Впрочем, в свои сорок два года, уже сильно поседевший, Ершов не чувствовал возраста, одинаково хорошо переносил и мороз, и зной, мог работать, забывая о еде и сне, при случае мог сыграть в футбол, а если шел за грибами, спокойно отмахивал километров пятнадцать — двадцать.
Теперь, вернувшись из очередной командировки на Север, где он монтировал газовую турбину, Ершов уже не с удивлением и не с прежней легкой грустью заметил, что Антон не тот, которого он видел обычно. Что-то переменилось в нем, и Ершов не мог определить — что же именно. Вот это непонятное «что-то» огорчило его как раз тем, что он не мог разобраться в сыне. Раньше все было просто: зоопарк, восторги от катанья на пони, винтики, гаечки, вместе сколоченная скворешня, восхищение папиными мускулами, особенно когда папа шел на руках, редкие и потому всегда жданные игры в настольный хоккей, и первая двойка Антона (и первая трепка, разумеется, хотя двойка была по пению, а трепка для проформы — ну, не выйдет из Антона Штоколова, подумаешь!).
Сейчас Ершова встретил сдержанный, спокойный парень, чуть ироничный («К а к в с е н ы н е ш н и е, — невольно подумал Ершов и тут же оборвал себя: — Начинаю ворчать, а это уже худо!») и чуть равнодушный. Ершов привез ему с Севера шапку, большую мохнатую шапку, и Антон, вежливо поблагодарив, протянул ее матери.
— Ты бы хоть примерил, — сказала мать.
— Зачем? — удивился Антон. — Весна уже.
И ушел на кухню читать. Ершов досадливо подумал: ему неинтересно со мной, и дома-то он сейчас остался из вежливости. Маша писала, что Антон чаще и чаще пропадает где-то вечерами, от него попахивает табаком, а если сидит дома, то уткнется в книжку и слова из него не выжмешь.
Вытянувшись на диване, Ершов курил, хмурился, потом спросил жену:
— У него что — переходный возраст? Они в это время и не такие закидоны выдают.
— Не знаю, — ответила Маша. — У тебя закидонов не было, я помню… Ты поговори с ним как следует.
Хорошо было сесть к телевизору, в пижаме и шлепанцах, и знать, что ни завтра, ни послезавтра не надо идти на работу, на мороз. Там, на Севере, откуда Ершов приехал, градусник показывал минус тридцать, а здесь стояли сизые сумерки и шел снег не снег, дождь не дождь, а какая-то холодная дрызготуха, но эта апрельская ленинградская погода была Ершову все-таки по сердцу своей привычностью.
— Антон!
— Да?
— Иди, фильм начинается.
— Я его уже видел.
Все-таки он вошел и сел поодаль. Ершов протянул ему через стол пачку «Родопи».
— Я не курю.
— Куришь, — сказал Ершов. — В рукав, по подворотням. Зачем? Если куришь — давай в открытую.
Он не ожидал, что Антон вынет из пачки сигарету и закурит. Он думал, что тот будет отнекиваться и врать, а он закурил, Да еще пустил дым колечком, — стало быть, курильщик-то со стажем. Ершов поглядел на жену — она сидела, отвернувшись, ни во что не вмешиваясь, хотя Ершов отлично понимал, каково ей сдерживаться.
— Вот так, — сказал Ершов. — А вообще, если не втянулся — брось. Это у тебя от раздражительности.
— По себе знаешь? — усмехнулся Антон. — Ты же сам с тринадцати лет…
— Другое время было, Антон.
— Я это всю дорогу слышу, — тихо сказал Антон. — Время, время… Тринадцать тебе было в пятьдесят втором, да? Война уже давно кончилась…
Ершову стало обидно. Он как будто обвиняет меня в чем-то. А что он знает обо мне? Вернее — что понимает? Разве он в силах понять, что такое детдом, проголодь, сиротство, детство без ласки, одинаково стриженные головы мальчишек и девчонок, заношенные брючишки из «чертовой кожи»… У Антона же с самого начала было все: свой дом, игрушки, потом велосипед, потом фотоаппарат, и часы, и транзистор. Не говоря уже об отце с матерью.
— И все-таки время, — сказал Ершов. — Тебе этого не понять. Или не хочешь понять?
— Все? — спросил Антон.
— Как ты говоришь с отцом? — не выдержала Маша, и Ершов, протянув руку, успокаивающе дотронулся до ее руки.
— Обыкновенно разговариваем, — сказал Ершов. — Он ведь тоже знает, что у него переходный возраст и что мы с этим должны считаться. Вот и давай считаться… Может, начнем с покупки магнитофона? Или не мельчить — сразу «жигуленка» для ребенка?
— Перестаньте вы оба, — сказала жена. — В первый же день…
— А я что? — пожал плечами Антон. — Вы сами меня позвали. Я пойду дочитывать?
— Иди, — кивнул Ершов, — читай свой детектив. Удобное чтение.
— Не детектив, — ответил Антон. — Бокль, «История цивилизации в Англии». Не читал? (Это было даже не спрошено, а сказано с уверенностью, что хотя ты слесарь-монтажник шестого разряда, но, конечно же, не читал!) Интересно. Я стрельну у тебя еще одну сигаретку, а?
Когда он вышел, Ершовы долго молчали, смотрели на экран, где что-то происходило, какие-то люди спорили о чем-то, и до Ершова с трудом доходило, что сын оказался вдруг далеко-далеко от него, и что теперь неизвестно, как придется преодолевать эту трещину непонимания — неизвестно еще и потому, что через две недели ему снова ехать на Север и снова надолго…
Спала жена, спал в своей комнате Антон, а Ершов не мог уснуть. Бессонница случалась с ним редко, обычно он еле успевал дотащить голову до подушки и словно проваливался в сон. Но вот, поди ж ты, разыгрались нервишки, или много кофе выпил сегодня — сон не шел. Тихо, чтобы не разбудить жену, он встал и вышел на кухню.
Нет, не такой он представлял себе встречу с сыном. Даже не захотел предложить ему поехать на рыбалку. Через несколько дней на Вуоксе пойдет елец. Раньше они ездили каждую весну, и это были хорошие времена! Антон уставал, но был счастлив — и тем, что натаскали ельцов, и видел лосиху с лосенком, и жарили на прутиках колбасу — совсем как шашлык! — а главное, что поехал с отцом как равный. Ершов не предложил ему поехать на рыбалку потому, что подумал: парень пожмет плечами (новая манера!) и скажет, что ему лучше дома с книжкой или послушать музыку у приятеля, а что касается рыбки, то в соседнем магазине можно купить хек. Ершов придумал этот ответ сам, а сердился на Антона, будто бы тот ответил так на самом деле.
Вдруг он подумал: если бы у меня был отец, смог бы я вести себя с ним так? Отца он не помнил. Тот ушел на фронт в сорок первом. Мать умерла уже в конце войны, ее он помнил смутно. Все, что чудом осталось у него, — похоронка, датированная январем 1944 года, и отцовское письмо-треугольник. Строчки в письме заваливались, наползали одна на другую, буквы прыгали — так пишут обычно не очень грамотные люди. Впрочем, отец действительно был малограмотен: «…а ещще прошу бериги себя и сына сбериги а мы тут управимся и жизьнь у нас с тобой станет лутше». Кем он был, отец? Где погиб? В похоронке было сказано — «смертью храбрых», — но эти слова были напечатаны равнодушным типографским шрифтом, одинаково для всех павших. И где похоронен — тоже неизвестно: должно быть, забыли написать впопыхах.
Мысль об отце была короткой — пришла и ушла, но уже утром, поднявшись раньше всех, Ершов словно бы продолжил ночной разговор сам с собой и, повинуясь какому-то необъяснимому внутреннему движению, выдвинул ящик из «стенки», вынул жестяную коробку, где хранились старые документы, в том числе письмо отца и похоронка. Он перерыл все, пересмотрел каждую бумажку — ни того, ни другого не было. Маша проснулась и спросила, что он там ищет. Нет, она не брала письмо и похоронку. Стало быть, Антон, больше некому…
Ершов прошел в соседнюю комнату, Антон уже читал, подперев голову рукой.
— Не опоздаешь? — спросил Ершов.
— Постараюсь.
Ершов сел у него в ногах.
— Слушай, — сказал он. — Ты зачем взял из жестянки письмо деда и похоронку?
— Я разве не говорил? — удивился Антон. — Извини, значит, ранний склероз.
— А все-таки зачем?
— Для школьного музея, еще в прошлом году. Значит, ты целый год в жестянку не заглядывал?
Это прозвучало не то как упрек, не то как ирония, — Ершов не разобрал, да ему и не хотелось разбираться. Он разозлился:
— Тебе кто-нибудь позволил взять это? Самая, можно сказать, дорогая память в семье! А если пропадет? Неужели для тебя нет ничего святого?
— Не надо, — поморщился Антон, садясь на диван. — Ничего не пропадет. У нас из музея обороны Ленинграда были, все записали… Может, и найдутся следы. Тебе-то ведь всю дорогу было некогда.
Снова упрек, снова ирония? Антон уже одевался — тощий, длинный, нескладный, с этими острыми локтями и плечами, — и вдруг Ершов подумал, что парень прав. Эта мысль оказалась неприятной, и он сказал как бы в оправдание:
— Найдутся? Через столько-то лет, после такой войны… Чудес не бывает, Антон. Не бывает…
Наскоро поев, Антон ушел в школу. Час спустя Ершов уже ехал на проспект Обуховской обороны, на завод, и утренний разговор с сыном даже не вспоминался — теперь он думал только о своих делах.
Девятого мая Ершова разбудила музыка: уличный репродуктор висел на противоположном доме.
Обычно в этот день, — если только Ершов оказывался в Ленинграде, — он выходил на улицу с утра вместе с Антоном, но теперь на кухонном столе лежала записка: «Не ждите, обедайте без меня. У меня всякие дела».
— Какие у него могут быть сегодня дела? — тревожно спросила Маша. — Ты так и не поговорил с ним как следует?
Ершов не ответил.
Жена осталась готовить обед, а он отправился один. Уже внизу, в садике посреди двора, он увидел человек пять или шесть — пожилых, с орденами и медалями на праздничных пиджаках. Хотя утро было прохладным, они вышли без пальто, чтобы люди видели их ордена и медали. Ершов подумал: что делает время! Когда они получали эти награды, им было всего ничего. Потом их называли участниками Великой Отечественной. Теперь — ветеранами. Мне самому уже за сорок — немолодой человек, а перед ними — мальчишка, совсем не помнящий войну и опаленный ею только сиротством. Он снова подумал, что отец, останься он жив, вполне мог бы жить и сегодня, и вышел бы из дома вот так, как эти, со всеми наградами. Были ли у него награды? А вечером все они сели бы за стол, три поколения Ершовых, как сядут нынче во многих домах, и первый тост — за них, за ветеранов, потому что если б не они, не было бы ничего — ни Победы, ни свободы, ни этого по-весеннему ясного неба, ни первой зелени, уже пробивающейся на газонах…