Ершов неспешно шел по улицам, сворачивая с одной на другую, через ослепительную яркость этого дня, в котором, казалось, переплелись три живых цвета — красный, зеленый и голубой, цвет флагов, травы и неба, — и думал, что это единственный праздник, к которому он никак не причастен своей судьбой. У него тоже были ордена — «Знак Почета» и Трудового Красного Знамени, но он надевал их во все другие праздничные дни, кроме этого. И об отце он вспоминал обычно тоже только в этот день, иногда про себя, иногда вслух — опять-таки, если оказывался дома, — когда поднимал первую рюмку.
Перейдя мост, Ершов оказался возле Александровского сада и сразу словно бы окунулся в многолюдье и шум голосов. Делать ему здесь было нечего — здесь собирались ветераны. Еще издали виднелись транспаранты с номерами полков и дивизий, возле которых стояли, смеялись, плакали седые люди, и странно было видеть старика в матросской форме и бескозырке, который спрашивал других стариков: «Где моряки собираются — не видел?» Все они были здесь на «ты», знакомые и незнакомые…
Потом Ершов увидел на скамейке ящик, доверху заполненный фотографиями, и прикрепленное к спинке скамейки объявление: «Ребята из 13-й воздушной! Здесь снимки с нашей прошлогодней встречи. Берите себе и другим!» Все-таки Ершов пошел по саду, который окружали женщины с детьми и молодые люди, тоже не причастные к тому, что происходило здесь.
На Ершова никто не обращал внимания. Он был из другого времени. Он не помнил, как падают бомбы и по злой воле обрывается добрая жизнь. Он ничего не сделал ради этого дня, и ему бы не идти здесь, а стоять вон там, за низкой оградой-поребриком, вместе с женщинами, подростками и детишками.
Вдруг ему показалось, что он увидел Антона. На какую-то секунду в толпе мелькнуло его лицо, и Ершов тянул шею, приподнимался на цыпочки, чтобы увидеть его еще раз. Наверно, ошибся, — подумал он. Что ему тут делать? И сразу же увидел его снова, почти рядом с собой.
Антон шел, а на его груди висела фанерная доска с аккуратно выписанными словами: «Кто знал Ершова, Василия Григорьевича, погибшего в январе 1944 года?»
— Антон!
Он вскинул на отца удивленные глаза.
— Ты давно здесь?
— С утра.
— Хоть позавтракал дома-то?
Ершов спрашивал и чувствовал, что говорит вовсе не то, что ему хочется, и что ему вообще не хочется говорить, а обхватить сына за шею, прижать его голову к своей, с той счастливой нежностью, которую он, пожалуй, еще ни разу не испытывал к нему.
— Застегни воротник, — сказал Ершов. — Холодно все-таки.
Потом они ходили вместе, молча, — шли, огибая встречных, и оба ловили взгляды на их, теперь уже общую, фанерку с надписью: «Кто знал Ершова…» — хотя понимали, что чудес не бывает, и никто здесь не знал Ершова, Василия Григорьевича, погибшего в январе сорок четвертого. Но таким уж сам по себе чудесным был этот день, и эта неожиданная для обоих встреча, чтобы хоть малость, но все-таки продолжать верить в чудо.
Какие-то иностранные туристы сфотографировали их тоже. Ершов прислушался к тому, что они говорили, — кажется, англичане или американцы. Он не понял, о чем они говорили, показывая на Антона, но ему стало неприятно, что они улыбались.
Прошел час, два, три, и сад начал быстро пустеть. Ветераны уходили группами — по домам, к праздничным столам, к своим воспоминаниям и слезам, и старым песням, а Ершовы все кружили и кружили по аллеям.
— Сядем? — предложил Ершов. — Вон на ту скамеечку…
Они устало сели, и Ершов, как в день своего приезда, протянул Антону пачку сигарет.
Они уже не замечали, что прохожие замедляют возле них шаг и читают слова на фанерке. Ершов вздрогнул, когда кто-то спросил:
— А карточка его у тебя есть?
— Что?
Прямо перед ними стоял пожилой мужчина — маленький, в старой шляпе, с потертым портфельчиком, и глядел на Антона.
— Я говорю — карточки его у тебя не имеется? Ну, Васиной…
Антон медленно поднялся.
— Нет. А вы…
— Ты не спеши, не спеши, — заметно волнуясь, скороговоркой сказал пожилой. — В таком деле ошибаться нельзя, парень. Знал я, понимаешь, Васю Ершова. Вот если б у тебя карточка была…
Теперь поднялся и Ершов. Тот, пожилой, должно быть поняв, что эти двое — отец и сын, начал разглядывать его быстро и жадно.
— Нету, нету у нас его карточки, — сказал Ершов. — Вы сами… сами посмотрите… Может, я похож на него, а?
— Не помню я, миленький. Вроде похож, вроде не похож… Тебе нынче за сорок, верно, а нам с Васей тогда, считай, малость за двадцать было. А погиб Вася точно в январе сорок четвертого, когда мы блокаду рвали. Ты что — сын ему? Вроде бы он говорил, что у него сын имеется… А может, и дочка, не помню…
— Сын, — сказал Ершов. — Вы вспомните.
— Что ты, сынок! — усмехнулся тот. — Сколько лет… А вот то, что Ершова Васей звали, помню. Тезки мы, потому и запомнилось, наверно.
— Наверно, — сказал Антон. — А вы что — никого здесь не нашли?
Ершов понял этот, с такой надеждой заданный вопрос: может, кто-то другой сможет вспомнить? Но пожилой мужчина печально качнул головой: нет, никого. Пятый год подряд он ездит сюда из Иванова, и никого. И по почте искал, и через архив, и в Совете ветеранов, что на Невском проспекте, и школьников-следопытов подключал…
— Едем, — сказал Ершов.
— Это куда же? — удивился тот.
— К нам, — ответил Ершов, беря его под руку так, будто испугавшись, что этот человек вот сейчас уедет в свое Иваново и они никогда больше не встретятся. Пожилой начал отнекиваться: да зачем это? Только стеснять вас. К тому же ему на поезд через три часа, обратно, в Иваново… Но Ершов не отпускал его. Посидим за столом. И на вокзал проводим обязательно. Он остановил такси, и уже в машине пожилой, протянув Ершову руку, сказал:
— Познакомиться надо все-таки, Иванов. Простая фамилия, да говорят, что на Ивановых вся Россия держится.
В незнакомый дом он вошел робко. Антон помог ему снять пальто. Иванов нагнулся, чтобы снять ботинки, но Антон остановил его.
На пиджаке Иванова была Красная Звезда и несколько медалей, приколотых неровно, одна отдельно от другой. Без пальто и шляпы он оказался совсем тщедушным, и так же робко, как вошел в прихожую, ступил в комнату, на ходу приглаживая ладонями редкие седые волосы.
— У нас гость, Маша, — сказал Ершов. — Давай по-быстрому, нам еще на вокзал надо.
За столом Иванов порозовел и начал рассказывать о том, как в сорок четвертом прорывали блокаду, наступали на Гатчину, вот там Вася и погиб. Как? Ну, этого-то не забудешь. Подполз к дому, откуда били по нашим из пулемета, — головы не поднять! — и жах в окошко связку гранат! Тогда, должно быть, и ударило его последней очередью. Геройски погиб, одним словом.
…Нет, он мало знал Васю Ершова. Можно сказать, перед самым наступлением и познакомились, на переформировании.
…Какой он был из себя? Невысокий. Среднего, можно сказать, роста. Обыкновенный, одним словом. Орденов у него было два. Перед самым наступлением, помнится, шутил: готовьте, братцы, бумагу, Калинину Михаилу Ивановичу писать, чтоб Василию Ершову Героя дали. Веселый был человек. Может, за тот подвиг и положено было ему Героя. Здорово тогда немец нас прижал. А он подполз и гранатами… Мы побежали, смотрим, а он лежит на снежке, будто приустал малость…
Через три часа Иванов уехал домой, в Иваново. Его провожали все Ершовы — втроем, и обнялись на прощание, и обещали обязательно написать, если найдется кто-то из ветеранов того самого полка, в котором воевали Иванов и Ершов. И Маша не выдержала все-таки, всплакнула напоследок, да и сам Иванов морщился, шмыгал маленьким, похожим на клювик носиком, чтобы не показать свою слабость.
Поезд ушел, и Антон сказал:
— Все равно ничего не известно. Ершовых пруд пруди. Это нам так хочется, чтобы тот Ершов оказался нашим.
— Ну и что? — спросил Ершов.
— Что «ну и что»? — не понял Антон.
Ершов шел, положив руку на плечо сына.
— А то, что появился хороший старый человек, посидел, повспоминал, уехал… Вот и все. По-твоему, этого мало?
— А, ну да, ну, конечно, — торопливо согласился Антон, и Ершов догадался, что сын согласился с ним просто так, лишь бы не спорить, потому что этого ему было все-таки очень мало…
ОГЛЯНИСЬ С БЛАГОДАРНОСТЬЮОчерки
ИЗМЕРЕНИЕ ЖИЗНИ
Вряд ли каждый из нас может точно вспомнить день, когда познакомился с тем или иным человеком. В лучшем случае вспоминается год или время года, еще реже — месяц… Но я точно знаю, когда познакомился с Александром Андреевичем Прокофьевым: 19 апреля 1960 года. Это число стояло в моем старом билете члена Союза писателей, в графе «Время выдачи билета».
Накануне мне позвонили из секретариата, попросили приехать, и понятно то волнение, с которым я ехал на улицу Воинова. В Доме писателя было тихо и пусто, никого не оказалось в приемной — даже секретарша, милая Канна Елисеевна, куда-то ушла; я приоткрыл тяжелую дверь и увидел одиноко сидящего за столом Прокофьева. Он взглянул на меня исподлобья и сказал:
— Заходите.
Все происходило очень буднично. Прокофьев вынул из ящика стола мой билет и, не торопясь вручить, спросил :
— Общественной работой заниматься будете?
Как будто от моего ответа зависело, получу я эту коричневую книжечку или он спрячет ее обратно, в стол. Я сказал, что буду. Прокофьев протянул мне билет, пожал руку — вот и все. Я тогда плохо знал его и вполне мог отнести такой прием за счет (вполне возможно!) минутного настроения или «проформы ради». Лишь годы спустя я понял, что —
До всего на свете есть мне дело,
И не только мне, а мне с тобой.
Это были не просто поэтические строчки, и не поэтическая декларация, хотя Прокофьева часто упрекали в декларативности его стихов. В Александре Андреевиче — и это я тоже понял, увидел позже, — не уживались, а сливались лирик и воин, общественный деятель и философ, и иной раз трудно было даже угадать, где кончается Прокофьев-поэт и начинается Прокофьев — первый секретарь нашего Ленинградского отделения Союза писателей, член Ревизионной комиссии ЦК партии, или Прокофьев — депутат… «До всего на свете есть мне дело…»