Эта сладкая голая сволочь — страница 13 из 39

– Папа вот-вот будет, Митенька, – успокаивает ребенка Вера, тоже по-английски. – Он помнит, что сегодня твой день рождения.

– Ты говоришь это целый день, – капризно отвечает малыш, топая ногой для подтверждения своих слов. – Жду, жду... Скоро ужин и спать... Ты обещала... – Он убегает.

Вера садится на диван, закрывает ладонями лицо.

– Господи, когда кончится этот кошмар! – произносит она.

Чувство, завладевшее ее существом, – страх. Неописуемый. Животный. До рвотных спазмов и медвежьей болезни. Страх заглушала только хорошая порция алкоголя. Железные пальцы, державшие ее за горло, размыкались. Приходили усталость и слезы. Она плакала от многолетнего одиночества, хотя у нее были муж и ребенок. Плакала от невозможности делать простейшие вещи: говорить на родном языке, даже с сыном; жить в безопасности; иметь подружек, болтать ни о чем, сидя в кафе; завести кота, который согревал бы ее (безмужнюю при живом муже) в постели. Немыслимая роскошь.

Разве этого она хотела, разве так она представляла будущее, когда решилась на этот шаг! Жить с любимым человеком в свободном мире, путешествовать, распоряжаться своей жизнью по собственному желанию – ради этого она бросила все и пошла, как слепая за поводырем, за Савелием.

Вместо этого она моталась из страны в страну, из города в город, в страхе, готовая все бросить и опять бежать неизвестно куда.

Савелий не бывал дома неделями, месяцами, в свои дела ее никогда не посвящал, как он говорил, для ее же собственной безопасности, с сыном запрещал общаться по-русски, чтобы не было потом лишних вопросов в школе. «У него еще будет время выучить родной язык», – говорил Савелий.

Да способен ли он вообще любить? Смерть матери – и та не произвела на него впечатления. Если у Савелия и были какие-то чувства, Вере он их не показывал. Разве что оттаивал при виде сына. Но Вере казалось, что и эта любовь была умозрительной, как оправдание: «Сын вырастет свободным человеком в свободной стране».

Как будто свобода вообще существует... Любить или быть любимым – уже рабство. Савелий выбрал «свободу» и попал в новое рабство. Бросил одних хоязев – нашел других. Или они его нашли. Какая разница? Чем они лучше тех, от кого он сбежал? Платят больше? Прикрывают лучше? Борются за более «правильные» идеалы? Или методы у них другие? Ну, может, руки не по локоть в крови, а по запястье.

Ей-то, Вере, плевать на это.

Она никакой свободы не выбирала – она выбрала жизнь с любимым человеком. И что? Жизнь сломана. Человек, которого она любила, оказался хорошо организованной умной машиной. Сын растет без отца. Из красивой веселой женщины она превратилась в тварь дрожащую.

Самое страшное – она ничего не в состоянии изменить. От нее ничего не зависит. Даже то, сколько она выпьет. Все происходит само собой. Само собой – до полной потери сознания.


Поздний вечер. Та же гостиная. Игрушки прибраны. В центре – стол, накрытый на троих, посредине праздничный торт с погасшими свечами, наполовину съеденный. Митя уснул в неудобной позе, сидя на стуле.

Вера подходит к окну – «мерседес» на своем месте. Она поворачивается и смотрит на упорно молчащий телефон.

Подходит к сыну и пытается взять его на руки. Мальчик открывает глаза.

– Папа пришел?

– Нет еще, мой родной. Он вот-вот будет. Иди пока поспи. Я тебя разбужу, когда он придет. – Вера ведет мальчика в другую комнату.

Митя наконец уложен. Вера возвращается в гостиную, открывает створку буфета и достает откуда-то из глубины бутылку. Наливает почти полстакана. Выпивает.

Звонит телефон. Вера хватает трубку.

– Боже мой! Это ты! Они все еще там. Со вчерашнего вечера, – говорит Вера срывающимся от волнения голосом.

– Только не волнуйся. Я все знаю. Все будет хорошо. Я приеду часа через два. Будьте готовы. Собери самое необходимое. – Голос Сорочина звучит напряженно, но уверенно.

– Я боюсь, – выдыхает в трубку Вера. Но потом берет себя в руки: – У меня все собрано, как всегда. Можешь приехать раньше?

– Не могу. Нужно все организовать. Не бойся. Вам они ничего не сделают. Им нужен я. – Голос смягчается: – И, пожалуйста...

– Что?..

– Прошу тебя, не пей... Не забудь, ты отвечаешь за сына...


«А за что отвечаешь ты?» Вера хочет закричать и не кричит.

Когда-то имя Савелий казалось ей веселым. Крамаров. Мертвые с косами – и тишина. Теперь она ненавидит это имя. Мертвые. С косами. И – тишина.

Глубокая ночь. Часы на камине в гостиной показывают три часа. Зеркало над камином отражает Веру, сидящую в кресле, она держит докуренную до фильтра сигарету; на диване спит мальчик, он в одежде и кроссовках. Рядом с диваном – чемодан и сумка.

Слышен резкий звук тормозящих шин нескольких автомобилей.

Вера вздрагивает и, отбросив потухшую сигарету, подбегает к окну.

Джип-фургон останавливается перед «мерседесом». Пятеро в форме местной армии, вооруженные автоматами, выпрыгивают из фургона и окружают «мерседес».

BMW останавливается перед входом на виллу. Из него выпрыгивает Сорочин. Вбегает в дом.

Савелий уже в гостиной. Там его ждет Вера. Одной рукой она прижимает к себе сына, в другой руке – чемодан. Сорочин целует Веру в щеку и берет сумку.

– Папа! Папа! Где моя собака? – хнычет спросонья мальчик.

– Боже мой! Я думала, ты никогда не приедешь! – шепчет Вера.

– Быстрей! Быстрей! Ничего не забыла? – торопит Сорочин.

Савелий сажает жену с сыном на заднее сиденье, а сам садится за руль. Машина срывается с места и отъезжает.

Обернувшись, Вера видит, как, застыв, словно китайские тени, пять мужских силуэтов с автоматами наперевес, окружавшие «мерседес», растворяются в предрассветной дымке Лиссабона.

Глава 10«Нина лежала в ароматной ванне с морскими солями...»

Нина лежала в ароматной ванне с морскими солями. В руках большая кружка с зеленым чаем, а в ногах, на краю ванной, – ароматическая свеча. Дверь ванной открыта, из комнаты доносились звуки джаза. Все это называлось на ее языке «организовать себе нирванночку».

Но сейчас «нирванночки» не получалось – ее сотрясали страсти. Хотелось раздвоиться – было мало себя одной. Мало на проживание всемирного катаклизма (из стены галактики вынули гвоздь), случившегося персонально с ней.

А случилось любовное помешательство, буйное. Мало того, что чувства сотрясали ее в присутствии предмета помешательства. После свидания она несколько дней вибрировала как скрипичная струна. Смычок упрятали в футляр, а звук все еще плавал в воздухе.

Нина готова была связать себя. Она боялась, что иначе и ложку не донесет до рта, помчится к нему, к сладкой голой сволочи.

При этом нужно было работать и заниматься массой ненужных мелочей – жить. По сравнению с главным переживанием, абсолютно все становилось мелочью. Самое удивительное в этой истории было то, что Нина оказалась способной на такое сотрясение чувств.

Ниной все чаще овладевала дурная истома, парализующая волю. Все желания сводились к единственному – постоянно быть с ним, виртуозным смычком, извлекающим из ее организма (тела, души, мозга) бесконечные оргазмы впечатлений. И не важно, чем они занимались – валялись в постели, ели приготовленную им пищу (готовил всегда он, будучи гурманом и не доверяя ей важное дело), гуляли, ходили в кино или в театр (который она ненавидела) или болтали, сидя на лавочке в парке Монсо или в Булонском лесу.


Болтали обо всем на свете. В последний раз СГС спросил у Нины, почему она уехала из России. Она уточнила, что, во-первых, она уезжала из Советского Союза, хотя и при Горбачеве, а во-вторых, в-третьих и так далее, не хотела жить в стране, репутация которой последние восемьдесят лет внушала миру страх и отвращение. Не хотела жить в коммунистическом феодализме, блокадной Совдепии, где правила «контора» – свинцовый кулак, вечный и вездесущий.

Нина понимала, что впадает в публицизм. Но слишком уж болезненной была для нее тема.

– Если в истории и есть какой-нибудь смысл, так это движение народов к свободе. Я решила свой народ не ждать и рванула с первой оказией, – заявила она.

– Ты что, недовольна своим народом? Может, ты его и не любишь вовсе?! – спросил он, прищурившись.

– Своим народом... А за что его любить-то? За то, что рабски безмолствует? А если и льет слезы, так по своему палачу, когда тот сдыхает? И любую «сильную» руку с зажатым в ней молотом, предназначенным опуститься на его же голову, лобызнуть норовит? Для того, чтобы кто-то тебя полюбил, сначала нужно самому себя полюбить, а русский народ себя не любит. Народ-мазохист. А мазохистов любят только садисты. Моему народу, похоже, голова нужна для того, чтобы было куда закидывать жратву и, главное, куда вливать водку, а вовсе не для того, чтобы думать. А если и думать, так про то, на кого бы настучать, кому бы сделать подлость. Неискоренимо.

– Могу тебя заверить: это свойственно не только русскому народу.

– Возможно... но русскому – особенно. И потом... я просто не хотела, чтобы всеобщее светлое будущее строили за счет моего настоящего.

– В общем, как сказано Александром Сергеевичем Пушкиным: «Черт меня догадал родиться с душой и талантом в России!» Эх! Так ты что же, из диссидентов? – «грозно» сдвинул он брови.

– Еще чего! Буду я с ними связываться! У меня оружие помощнее – моя внешность. Вышла замуж за французика и поменяла страну... как перчатку, – ответила она, немножко рисуясь.

– И не жалеешь? – допрашивал он с пристрастием. – Там ведь теперь свобода...

– Для русского человека свобода – бремя. У них «Лубянка – forever». Ты хоть знаешь, что такое Лубянка?

– Да, слышал кое-что, – бросил он.

– Хорошо вам, вы здесь родились. За вас Францию обживали ваши отцы и деды. А мне самой приходится.

– Эмиграция – обживание безнадежности, сказал кто-то. А другой сказал, что эмиграция – не отъезд на другое место жительства, а попытка послать себя подальше. Согласен с обоими... Нечего стремиться быть женихом на всех свадьбах и покойником на всех похоронах, – добавил он загадочно и замолчал. – Значит, все-таки скучаешь? – с сочувствием спросил он после паузы.