Неимоверным усилием воли она заставила себя добраться до ближайшей скамейки и рухнула кулем.
В горячечном вихре мыслей и чувств она уловила – ее организм неистово сопротивлялся страшной догадке, всплывающей из подсознания. Подкорка пытается исторгнуть ее страшной болью и внезапной рвотой.
Мучительные спазмы сотрясали тело, выворачивали наизнанку.
Она выблевывала свое прошлое.
Благо, что темнело, улицы были пустынны – вся Франция в это время сидит за столом. Только Сонечка глядела на нее из своего высока, на этот раз одобрительно кивая седой головой.
Догадка была настолько чудовищной, что мозг отказывался не только ее осмыслить, но и сформулировать.
В голове ослепительными вспышками чередовались и громоздились друг на друга образы – вот на нее, сидящую на плечах отца, снизу вверх устремлен смеющийся взгляд молодого мужчины, его протянутая к ее лицу рука, дернувшая ее за нос. Короткий, такой знакомый теперь смешок, мешающийся с раскатами смеха отца. Потом, намного позже, лицо с фотографии из стола Пирогова. Лицо было не то, которое она знала, зато глаза те же – светлые, насмешливые и отважные. И комментарии Пирогова – оборотень, предавший своего друга и учителя и погубивший ее семью. Иуда. Нет, не Иуда, а человек, сумевший обмануть систему, его породившую. Этот образ вполне накладывался на образ и суть сладкой голой сволочи, заворожившей ее...
Что стоило ему, профессионалу, меняющему маски, обмануть такую дуру, как она. Тщательно выстроенная стратегия СГС по увиливанию от вопросов о его прошлом. Категорическое нежелание обсуждать политические события вообще и происходившее в России в частности. Его странная, иногда неадекватная реакция на самые невинные замечания. Отсутствие друзей. Подчеркнутое нежелание общаться с русскими, странное для человека с русскими корнями. И главное, реакция на имя отца.
Конечно, он, друг дома, наверняка знал домашнее имя отца – Додик, – которым первой начала называть его Сонечка.
Она говорила:
– Совсем ты у нас объевреился. – И добавляла: – В нынешних условиях неплохо иметь в доме хотя бы одного полноценного русского.
Отец отвечал на это, что он гой-ашкенази.
«Нет, не может быть, – тут же говорила себе Нина, – это издержки воображения. Болезненные фантазии. Мозг создает фантомы. Каков мозг, таковы фантомы. На самом деле этот несчастный беглец только в моем мозгу и существует. Прошло бог знает сколько лет. Люди в этой профессии, тем более безумцы, вступившие в борьбу с системой, столько не живут. Если они умудрились сломать, доведя до сумасшествия, моего отца, который готов был служить им до последнего, то уж этого предателя наверняка давно достали. Самолюбие мешает мне признать поражение. Я – пошло брошенная женщина и, защищаясь, не желая признавать очевидное, горожу мистически-шпионские страсти. Просто он испугался – я нечаянно поставила его перед выбором. А он из тех, кто ненавидит, когда решают за него. Предложить предложил, но в ту же секунду и испугался. Это с мужчинами бывает. Да и зачем ему обременять себя обязательствами, он же понял, что я готова существовать рядом с ним в любом качестве и в любом контексте. Я и сама ненавижу страсти-мордасти, близкие к помешательству. Считала, что защищена от этой бабской напасти. А такой осторожный тип, как он, тем более. Сбежал. Не то что меня, кота бросил. Или взял с собой? В отличие от меня? Кот для него не опасен, у него нет прошлого».
Неожиданно вспомнила сон, приснившийся в первую ночь, проведенную в его квартире. Сон странный, яркий и смутный.
Она, крадущаяся с бритвой в его спальню, полоснувшее горло лезвие, черная кровь на белой постели.
Тело врага с лицом отца, которому она только что перерезала горло. Значит, уже в тот момент были подкорковые ассоциации. Подсознание бежит впереди сознания, лезет поперед батьки в пекло.
Все эти огрызки воспоминаний, четких и размытых картинок, невыносимых мыслей взрывались в ее голове зловещим фейерверком. Пришлось напрячь силы, мобилизовать защитные реакции организма, включающиеся в минуты смертельной опасности, чтобы не сойти с ума здесь, сейчас, сидя на пожухлой траве под деревом, куда она отползла, выблевав внутренности.
Пошатываясь, она встала на нетвердые ноги и, прислонившись к дереву, попыталась глубоко подышать. Первая мысль была чисто практическая – она, в ее состоянии, категорически была не готова остаться наедине с собой. Куда угодно, только не домой.
Особого выбора у нее не было. Она достала из сумки телефон и набрала номер Миши. Он оказался дома. Удивившись ее настойчивости и предупредив, что у него не убрано, сказал, что ждет.
Нина с трудом примостилась за столиком на крохотной кухне, загроможденной к тому же коробками, газетами и журналами. В раковину свалена грязная посуда. Миша, неухоженный, как и все вокруг, вытащил из морозильника бутылку водки и поставил ее, мгновенно запотевшую, на стол.
– Вот! – сказал он. – Энзэ, то есть неприкосновенный запас! Со слезой. Сейчас нарежу сыра с колбаской.
– Не надо, – взмолилась Нина. Ее затошнило от одной мысли о еде. – Я водку не пью и колбасу не ем. Поджарь лучше хлеба, я солью посыплю...
– Водку тебе предлагаю не пить, а выпить в качестве лекарства, – сказал Миша, наливая рюмки. – Тебя вон всю колотит. Давай, залпом.
Нину действительно била мелкая дрожь, она даже постукивала зубами.
Поднеся рюмку ко рту и зажмурившись, она опрокинула прозрачную ледяную жидкость в себя.
– Фу, – сказала она, поставив рюмку на стол. – Какая гадость.
– Ничего, – сказал Миша, подсунув ей маринованный огурчик. – Зато сейчас получшает.
И правда, по всему телу разлилось приятное тепло и дрожь прекратилась.
– Сейчас хлебушка поджарим... Хочешь, кашку сварю, гречневую, я в польском магазине гречку купил. Настоящую. Не их сраный «саразан»[9]. – Миша суетился, кружась по кухоньке и хватаясь сразу за все. Во всех его повадках была болезненная нервозность.
– Мне нужно тебе кое-что рассказать. Успокойся и сядь, пожалуйста.
– Я сейчас вернусь, – шепнул Миша и выскочил из кухни.
В его отсутствие Нина, с трудом раскопав в глубинах шкафа чистую чашку, налила себе чаю и стала пить, обжигаясь.
На кухню Миша вернулся другим человеком – вид у него был расслабленный и удовлетворенный, движения из суетливых и неуверенных превратились в плавные и точные, а на губах заиграла почти нежная улыбка.
Он уселся напротив Нины и сложил руки на груди.
– Рассказывай, – сказал он. – Только спокойно и по порядку.
Нина вывалила ему все про бурный роман, длившийся почти шесть месяцев. Про поездку в Венецию. И про случившееся в самолете.
– Значит, началось все с Додика? – уточнил Миша и меланхолически задумался, закатив глаза к потолку. – А ведь я тоже твоего отца звал Додиком. Он не хотел, чтобы его звали по имени-отчеству, так мне и представился – Додик, говорит, во всех смыслах слова... Приговаривал – «метис был антисемит, а семит – антиметис...». Я тогда не понял, что он имел в виду.
– А потом понял?
– Потом понял. Додик для него был олицетворением еврейского му... чудака, шлимазла, которого поимели все. Он сказал мне как-то: чтобы избавиться от дурного закона, подчинившего себе твою жизнь, надо довести его до абсурда. В смысле, закон. Или жизнь. И отныне он – настоящий додик. И в ответ на унижения, которым его здесь подвергают, он собирается снимать штаны и показывать всем додикову голую задницу, чтобы продемонстрировать, где он их всех имеет. И выполнял он это свое решение при любом удобном и неудобном случае. Однажды санитарка не нашла ничего лучшего, как напомнить ему, что он член партии. «Анус не может быть членом» – было ей ответом. Он не преминул пару раз проделать это показательное выступление с самой Пироговой. Та пригрозила лоботомией. Но для начала распорядилась добавлять что-то в уколы, которые ему делали насильно, с помощью трех здоровенных санитаров. Один садился на ноги, второй на голову и держал за руки, пока третий колол. Таблетки пить он оказывался, а когда ему вливали лекарство в рот, вызывал рвоту. После этих уколов он спал сутками или слонялся как зомби по коридорам, разговаривая сам с собой.
– А он... отец... упоминал о том, другом, оставшемся?
В Нине все напряглось в ожидании ответа, сердце подпрыгнуло сначала в горло, а потом рухнуло вниз, в живот, и затрепыхалось там, как рыба в сачке. Она вцепилась в край стола, костяшки пальцев побелели.
– Впрямую никогда. – Миша вытащил из пачки «Житан» крепчайшую сигарету без фильтра и закурил. – Но иногда его пробирало на полуфантастические-полуреальные рассказы. В этих историях он всегда действовал с супер-напарником. И у них все получалось. А потом ему пытались доказать, что напарник – двурушник и ему верить нельзя. Он не верил тем, кто это говорил. А потом они оба оказались в ловушке. Напарник предлагал выход. Он отказался. Твою мать очень любил и вас, детей. Но и напарника не сдал. За это ему и мстили. Но рассказы его всегда были так запутаны, что отличить правду от вымысла было невозможно. И никогда никаких конкретных деталей, имен или мест, где побывал...
Миша замолчал.
Нина сидела мертвенно-бледная, забыв о чае и глядя в пустоту бессмысленным взглядом.
– Ты говоришь, этот твой кадр стоп-кран в самолете искал? – недобро усмехнулся Миша.
– Искал, – безучастно подтвердила Нина.
– А как, говоришь, ты его назвала, когда он спросил, знаешь ли ты, кто он?
– СГС.
– Ну и что это значит?
– Ну, тебе не понять... – смутилась Нина. – Я его про себя так называла...
– Расшифровывается же это как-нибудь? – настаивал Миша.
– Сладкая Голая Сволочь. Он своего кота так зовет.
– А почему «голая»?
– Кот у него лысый, безволосый, порода такая – сфинкс.
– Хм... Но сам-то он не лысый. Что, все время голый перед тобой ходил? Эксгибиционист?
– Да отстань ты... При чем тут?.. Надо же было как-то мне его обозначать.. для внутреннего пользования. СГС и СГС... Не понимаю, что его в этих буквах так потрясло?