Эта тварь неизвестной природы — страница 32 из 58

— Ох.

— Знаете, Семён, трекеры, бывает, у «Шекспира» часами сидят. Понимаете? Не пялятся. Не зырят. Не пасут. Не сеанс выхватывают. Внимают, понимаете? Иногда специально выходят к нему. Туда и обратно. Понимаете?

— Ох, похоже, уже понимаю. Серьёзно… А пуля?

— Не просто пуля. У неё имя есть. Пуля Пидораса. Её первым заметил, говорят, Гриня Платонихин. Трекеры на него сначала грешили, что это он выстрелил, с него станется, но он как-то… как-то доказал, что ли, что это не он, что даже он не смог бы такой пакости совершить… Да и по глубине выстрела, знаете, похоже, вряд ли он «Шекспира» обнаружил и два-три года скрывал. Он же один никогда не выходит… Да, скорей всего, так он и обосновал, мне только что пришло в голову.

— По глубине выстрела?

— Ну да, как ещё сказать-то. Какая-то сволочь выстрелила Джульетте в голову. Это несложно определить, место, откуда стреляли, только так определяется. Там же всего несколько шагов сектор обзора туда-сюда вплотную к оболочке, как ни ходи вокруг, говорю же. «Шекспир» как бы с тобой вместе поворачивается, а если несколько человек сразу ходят — инсульт некоторые получали от головокружения… Пуля, в общем, вошла в «рапидшар», и всё ещё летит. Как лётчик Антипов. И пуля нестандартная для Зоны, «пятёрочка», пять сорок пять. Старинная пуля, не позже восемьдесят девятого года… Искали ублюдка всем обществом, и всегда искать будут. Сразу, знаете, никто не похвастался, ни спьяну, ни по глупости, ну а потом, позже, никто бы и не признался бы уже, когда молва пошла. Скорее всего, самое вероятное, паскуду сама Матушка прибрала невдолге после его шутки стрельнуть в голову нашей Джульетте… Прибрала его Матушка, как мы тут, бедованы говорим, и даже сама смерть забыла его имя. А вот пуля, пуля имя получила.

— Это.

— Да. Это… И вот с тех пор каждый ходила, проходя мимо «Шекспира», полагает себя обязанным в Пулю стрельнуть, с таким расчётом, чтобы сбить её. Чтобы, когда и если, когда-то, где-то, в каких-то мирах или временах «рапидшар» лопнет. Там на сегодняшний день пуль сто пятьдесят слева висит. Только слева там можно стрелять, чтобы не задеть ни Джульетту, ни её парня. Бьют, разумеется, не прямо в пулю, а с упреждением. Парень, конечно, оглохнет, когда Беда скажет «отомри», но а что делать? Больше одного разу на человека стрелять сейчас не принято, там уже толчея, очередь образовалась… И вид испорчен, но, Семён, с этой стороны стекла ни один, даже самый грязный и упорный смаглер, даже и помыслить не может, чтоб мимо пройти и не попытаться спасти эту красоту. Понимаете? Алтарь, настоящий алтарь. И очень… такой… истинно Зоновский. С любовью, стрельбой и попыткой спастись от смерти.

А хорошо, Семён, что вы удержались, не ляпнули сейчас чего-нибудь про «Лолиту», педофилию… Так и держитесь. Не просто морду набьют, руки сломают. Я серьёзно.

— Я учту.

— И посмотрите окнографию, найдите. И держаться не придётся.

ГЛАВА 7

ВЕСЁЛОЙ


Да он просто поверить не мог, как быстро всё произошло, ещё рот жгло от утренней пиццы в «Волжаночке», а все, с кем он эту пиццу делил, уже умерли, и теперь, как видно, предстояло умирать ему. Ни одного лица не было вокруг, тронутого самой малейшей печатью надежды для него. Спокойные, безразличные лица. Деловитые, неторопливые слова. Настоящие, насущные, серьёзные проблемы. «Николаич, ты запахни свои телеса, смотреть страшно…» — «А то ты не видал…» — «Один раз видал, так и хватит с меня…» — «Фенимор, как «семьдесят седьмую»-то прибирать будем?» — «Останешься тут, будешь охранять, чтобы не дай бог, кто не нашёл. К вечеру сама разрядится».

О нём вообще никто не говорил, ходили мимо, спокойно перешагивали через него, разговаривали, с прибаутками грузили раскладной стол в будку своего оранжевого «каблучка», складывали и рассовывали стулья, карлик по одной помещал в картонный ящик тарелки, аккуратно счищая с них остатки угощения в специальное ведро… Потом один из них, который Фенимор, высокий парень с косыми плечами, хипповской волоснёй до плеч, в джинсах и футболке с роботами из кино про звёздные войны, потребовал у мертвеца освободить стул. Мертвец, которого они все называли «Николаичем», так и сидел на месте, жмурясь на солнышко, жилетка свисала со спинки стула, и разорванную ухарски рубашку мертвец даже и не подумал поправлять, и страшные дыры в груди невозможно было выпустить из поля зрения, в этих дырах как будто что-то двигалось в полутьме, красноватое, склизкое, как будто мёртвые внутренние органы там ещё пытались выполнять свои функции, а один раз Весёламу помстилось, как будто лучик света пробился насквозь… Если тебя, братело, сейчас вырвет, подумал Весёлой, тебе не просто крандец, братело, тебе позорный крандец. Утонешь в блевотине. Жил грешно, умер смешно. Кто же рассказывал? Чука? Нет, Бравый. Как авторитет сел в купе, всю ночь гонял проводника за яствами и водкой, а под утро приказал доставить ведро воды, дал тысячу долларов, заперся и утопился в этом ведре, встал на карачки и сунул в воду башку. А на столе, на скатерти, надпись томатным соусом: жил, мол, грешно, умер смешно. То ли на приговор человек ехал, накосячив, то ли человек зачудил, потерял смысл жизни…

А какой смысл был в том, чтобы ехать всемером ставить под крышу вот этих вот нелюдей, скажи мне, Лебедь, старый ты авторитетный мудак? И ты, Чука? Вот этих — под крышу? Заранее же было ясно, что они сами выше всяких крыш, ведь и менты, и чекисты, и военные сказали же русским языком: дело ваше, но без нас. Приехали, сука. Дали гастроль. Нарисовались, хрен сотрёшь. Жили грешно, умерли страшно. Тот хоть в ведре, а ты, Чука? А ты — в кофейной чашке.

— Разбили сервиз, — недовольно сказал карлик, уперев ручонки в бочонки, глядя с той стороны своих астрономических квадратных очков куда-то, как показалось Весёламу, вниз. — Самый красивый был у нас сервиз. Двенадцать чашек. Теперь одиннадцать.

— Десять, Жека, — сказал мертвец, зевнул, как живой, и, закряхтев, поднялся на ноги. — Я свою уронил. Разбилась. Только не ори.

— Да как же не орать?! — спросил карлик, но орать однако не стал. Очень по-человечески плюнул и куда-то из поля зрения Весёлаго пропал. Хлопнула дверца, «каблучок» завёлся и уехал, оставив стул.

Салфетка, рвущая рот, пропиталась перечной слюной, горели протёртые до крови углы губ, затылок болел от узла, которым салфетка была завязана сзади и на котором он лежал. Смерть сужала круги. Прибрались, гады, осталось одно дельце — с ним закончить. Рук своих Весёлой не чувствовал, спина его их чувствовала, а сами руки отнялись, как не было их вообще. Твари позорные, на братву руку подняли, лучше сейчас убивайте, а не то, сё, и всё такое. Молить будете, в ногах ползать. Примерно это должно было, насколько он понимал, биться у него в висках бесшабашно ярыми и весёлыми кровяными толчками, но как-то не билось. И вообще никакого энтузиазма не было. Страшно было, и стремительно истекала надежда, что развяжут, что заговорят с ним, что его мастерство в переговорах, отмечаемое даже идиотом Чукой, покойным уже минут двадцать как, выручит…

Его и не били, что внушало совсем уже безнадёжную, до истерики, жуть. Могли бы хоть раз пнуть под рёбра, когда мимо ходили. Нет, переступали, не трогали. Не хочу, не хочу, не убивайте. Всё уже, всё, хватит, я больше не играю. Мне домой пора. Маме две недели уже не звонил, подумал Весёлой. Вопросы всё решал, рос над собой, видел перспективу.

Наконец навернулись слёзы, и очень некстати: как раз тут к нему и подошли, взяли за плечи, за шиворот и мощнейшим рывком поставили на ноги. Весёлой сморгнул слёзы, но всё равно уже и под носом стало мокро, и вообще никакой гордости, хотя бы внешней, и ноги подкашивались.

— Пошли, — сказал над ухом волосатый Фенимор. — Пора. Ты что, плачешь, что ли, турист?

— Это, Вадик, слёзы ярости, — сказал мертвец наставительно. — Слёзы бессильной ярости.

— Николаич, не юродствуйте, — произнёс волосатый. — Перебор.

Мертвец не стал спорить, а волосатый сделал поразительную штуку: вытер Весёлому лицо своим носовым платком, а потом, больно защемив за ухом, что-то рванул и салфетка ослабла. Весёлой выплюнул её и закашлялся.

— Не ори, — предупредил этот самый Фенимор. — Не то землёй пасть забью. Ну что, Николаич, вы домой?

— Ну да, как-то всё и порешали, — сказал мертвец, разглядывая Весёлаго. — Ты потом ко мне или в город?

— К нам, Николаич, к нам, — сказал Фенимор. — Андрюх, ты, главное, дождись, пока «семьдесят седьмая» выветрится до конца, понял?

Оставшийся, не уехавший с карликом третий боец мертвеца, Андрей в шортах (сыгравших заметную роль в переговорах, их покойный дурак Чука и избрал основанием для начала наезда («…твои люди кто такие, пришли базарить в трусах со мной, я галстук надел, а ты мне тут пионэров представляешь, ты шо, олень старый…»)) пробурчал: «Дождусь, дождусь, не маленький…»

— Андрюх, я серьёзно. Мало ли, патруль, или шальные, увидят чашку, конус, полезут глянуть.

— Слушай военспеца, пионэр! — сказал мертвец.

— Николаич, идите вы в пэ! — сказал шортоносец абсолютно свободно. — Вы лучше бросьте в меня своим стулом, чтобы я лишний раз не это.

Мертвец загоготал, надел свою жилеточку, а освободившийся стул раскачал за спинку на пальцах и бросил, шортоносец Андрей поймал его, сразу же на стул уселся (посреди степи) своими шортами, и закурил.

— Да-а, ходила, быть теперь тебе отныне Пионэром, между прочим, — сказал за спиной Весёлаго Фенимор. Что-то он там с руками Весёлаго делал, что ли.

— Посмотрим, — сказал шортоносец, кладя ногу на ногу. — В своё время я стрелял не худо.

— Как же вы меня заколебали своими Стругацкими! — сказал Фенимор Весёламу прямо в ухо. — Ну, всё, гангстер волжский. Вперёд!

И толкнул в спину. Весёлой удержал равновесие, сделав несколько шагов вперёд, и вдруг увидел смертную чашку, прямо перед собой. Чашка лежала на боку, ручкой вверх, никаких следов на ней не было, ни крови, ничего такого, но от жерла её расходился конус колеблющейся почвы, и трава, и полынные кустики стремились, лежали верхушками к чашке в этом конусе, дрожа с почвой в едином ритме колебаний, как водоросли на поверхности воды. Весёлой выбросил вперёд ноги, упёрся, сзади его подхватил, а Весёлой замычал, забыв, что кляпом больше не заткнут.