Кастрюльку купил в супермаркете.
"Сиротский быт… – думал он, прихлебывая из кастрюльки. – Босятство – это в крови".
Однажды Вадю нашел один москвич и передал от Гарика пакет с анальгетиками. Там даже были ректальные свечи с дионином. Вадя оценил. Вот в этом был весь Бравик.
Никаких соплей, но – ректальные свечи с дионином. Это дорогого стоило.
По вечерам было неизменно тяжело. Но Вадя уже был совершенно уверен, что в горах ему лучше. Уместнее.
Утром, вялый, с серым лицом, он гнал себя на гору. У него было ощущение правильности происходящего, он чувствовал, что именно теперь нужно терпеть.
Корчиться по вечерам от боли, пить микстуры из анальгетиков и поутру идти на гору. Терпеть и кататься. Кататься и терпеть. Так он чувствовал себя два года назад в Аосте, когда выполнял экстрим, а Попорте "наводил" его снизу. Он вспоминал тревожный голос Попорте в наушниках: "Easy… Easy… No-fall-zone…" Теперь он вновь был в "no-fall-zone…" Он твердо знал, что это тот самый единственный шанс.
В холле пансиона стоял телевизор. Хозяин увидел ролик Руби и долго шептался потом с женой и невесткой. Хозяин сказал Ваде, что если тот будет кататься в куртке с надписью Vitelli Ski Location (Вителли приходился хозяину пансиона шурином), а с шести сидеть в магазине и рекомендовать инвентарь, то Вадя может жить у него. Жить, завтракать и ужинать. Вадя легко согласился. Куртка была роскошная – гортекс, "Невика", в Москве Вадя ни за что не разорился бы на такую.
Когда подошла к концу виза, Вадя пошел в полицию, они с начальником выпили кьянти, у Вади взяли паспорт и вскоре вернули с визой еще на месяц. Все складывалось отнюдь не трагично.
Иногда Худой думал, что было бы, если бы он остался в Москве, представлял себе коричневую слякоть в вестибюлях метро, фрязинские вакуумные генераторы, облезлые землистые горки в Крыле и участливого Валерия Валентиновича в Онкоцентре…
Тоска…
Так прошел март. К апрелю лыжная публика стала разъезжаться, катались только на верхней очереди.
Он смог отложить какое-то немыслимое количество лир – в лирах он путался, в долларах выходило под полторы тысячи. Это потому, что он дважды давал "класс" и Руби прислал премию от "Хэда" (а скорее всего, от Аннушки, сам-то Руби был скуповат). Вадя выкупил за полцены куртку и катался. Он продолжал быть местной достопримечательностью, у него не спрашивали ски-пасс. Он вновь жил в трейлере наверху, теперь это было по карману, а в трейлер он влюбился еще в первые дни. У него даже случилось приключение сексуального свойства с голландкой.
"Как я, однако, необременительно болею…" – думал Вадя, прихлебывая вечерами глинтвейн. Но это все были шуточки. Два месяца подряд он тяжело трудился на горе, трудился непрерывно, никогда еще так не трудился.
"Вот теперь у меня техника, – думал он. – Теперь меня можно снимать".
Пятого апреля в дверь трейлера постучал Дин Каммингз. Он сказал Ваде, что "Скотт" будет снимать "хели-ски" на Вальфурве, и, если Вадя согласен, то он пойдет на доске за Фулбрайтом.
– Поймите, Дин, это долго объяснять, но я практически инвалид. У меня страшные головные боли. Опухоль головного мозга. У меня на час раньше обычного начнется головокружение – и вам придется снимать меня со склона.
– Я видел тебя вчера, инвалид, на западном склоне, – сказал Каммингз, пригубливая кофе. – И жена Руби сказала, что ты лучше всех… Ну что, ты пойдешь по Вальфурве?
– Вы поможете продлить визу?
– Я постараюсь, – сказал Каммингз.
Тёма ел вареную картошку с укропом, Никон курил в приоткрытую фрамугу. Бравик стоял рядом с Никоном и говорил ему в плечо:
– Она истеричка, но она грамотный человек. Уважает тех, кто ей поперек. А Бородков мудак и слизняк. Я всегда хорошо составляю график. Там всё: когда подать, кто трансфузиолог… И вот я делаю цистэктомию, четвертый час, значит, работаем… Приходит Караваев, говорит, что Бородков отказывается давать наркоз в соседней операционной. То есть, по сути, саботирует. Я нормально вызываю начмеда. Тот приходит, думает – ситуация. А тут – полная херня. И входит Бородков, сука, и держит в руках рапорт – Браверман грубит…
– Да он пидор и кисель! – рыкнул Никон. – Что ты с ним цацкаешься?
– Слушай, Гаря, – негромко сказал Берг и пригубил "Бучананз", – а Худой тебе звонил?
– Нет. – Бравик отошел от Никона и сел за стол.
– Он мне звонил, – сказал Никон.
– Когда?
– Давно. Месяц назад.
– А родителям его вы звонили? – спросил Берг.
– Кто это "вы"? – желчно спросил Бравик.
– Никон, ты звонил?
– Нет.
– Тёма?
– Ну ладно. Кончай эту перекличку, – грубо сказал Никон. – Ты сам звонил его родителям? Нет? А чего? Боишься? Ну так не надо тут перекличек.
– Что ты думаешь, Бравик? – спросил Берг.
Бравик пожал плечами.
– Три месяца почти прошло. А тот его знакомый, он что за человек?
– Вроде хороший человек.
– Я надеюсь, что он уложил Вадю в больницу, – сказал Бравик. – Три месяца прошло. Это очень… быстрая опухоль.
Никон бросил окурок в окно, прикрыл фрамугу и сказал:
– От тебя, Гаря, ни хера хорошего никогда не услышишь.
– Ребята, – устало ответил Бравик, – ребята, дорогие вы мои… Хотите чудес? Так и я хочу! Вы спросили – я отвечаю. Как меня учили. Как в учебниках написано. А написано там, что Вадя или умер, или умирает. Другое хотите услышать? Да ради бога, могу наврать!
– Наш человек в горах не вымрет, – тихо сказал Берг.
– Да брось ты! – раздраженно сказал Бравик. – Брось ты эту сраную лирику! Ты, понимаешь, романтик, а я, блядь, – циник…
– Наш человек в горах не вымрет, – упрямо сказал Берг.
Вадя стоял на Чима-Бьянка и думал, что снег уже не тот, надо быть осторожнее. В конце апреля сходили лавины. Сначала был холодный декабрь. Потом мягкий и многоснежный январь – это Вадя застал. И в феврале были сильные снегопады. К апрелю нижний слой снега, тот, что как следует не схватился с горой в декабре,
"поплыл". Вадя знал это, он был осторожен. Он постоял, посмотрел на бликующий гребень Валлечеты и пошел к стенке, что была севернее. Сегодня он в первый раз собирался пройти эту стенку.
А накануне вечером у него не болела голова. И, прихлебывая глинтвейн, он чувствовал, что не доложил гвоздики.
– Что любишь, что умеешь – то и делай, – так тогда сказал Берг.
"Надо Бравику позвонить, – подумал Вадя. – И вообще пора всем позвонить".
Прозаик Сергеев, февраль 92-го
"ПИСАТЬ О ФЕВРАЛЕ НАВЗРЫД…"
"Плохо как… Как плохо, черт…" – думал Сергеев.
Он вышел из метро и брел по Ленинскому, не замечая дождя. И только когда погасла сигарета, он достал из портфеля зонт.
Дождь, поначалу накрапывавший, теперь почти лил.
"Что за мерзость – дождь в феврале…" – с отвращением подумал Сергеев.
Он отбросил сигарету "Голуаз" и на ходу прикурил другую.
Он с ранней молодости, со студенческих лет курил "Голуаз". При советской власти ему присылала "Голуаз" двоюродная тетка – заграничная родственница семьи Сергеевых. Она портила анкеты фактом своего существования, но присылала "Голуаз", одежду, лекарства, а когда Сергееву было пятнадцать лет, они с матерью три недели гостили у тетки в Тулузе.
Когда он проходил мимо остановки, подъехал троллейбус. Но Сергеев упрямо пошел дальше, не поднялся в сухой и теплый салон. Ему не нужна была прогулка (хотя что за прогулка – дождь, резкий ветер, мелкие грязевые брызги от машин), ему нужна была отсрочка. Пусть короткая, пусть на несколько минут… Как ни промозгл был продуваемый и сырой Ленинский проспект – то, что ждало Сергеева впереди, было во сто крат хуже. Поэтому он, не торопясь, шел пешком. Через несколько минут края брючин намокли и неприятно холодили ноги.
"Бравик, наверное, уже ушел. – Он посмотрел на часы. – Да, ушел Бравик. Мы договорились, что с семи – я".
– Все. На этот раз он уже не встанет, – сказал Бравик на прошлой неделе.
– Может, обойдется, – сказал Сергеев.
– Нет. Не обойдется. – Бравик зло засопел (он всегда так сопел, когда случалась какая-нибудь беда) и, ткнув пальцем в переносицу, поправил очки. – Не обойдется, и не строй никаких иллюзий на этот счет.
Бравик так вел себя, словно ему легче станет, если он будет говорить резко, почти грубо. Сергеев такое за Бравиком и раньше замечал.
Но, простившись с Бравиком и сев в машину, он подумал, что сам до сих пор не желал думать, что Сенька скоро умрет. Не желал и все, и не думал. Делал вид, что обойдется. Как страус.
Сергеев тогда сел в машину и еще подумал о том, что некоторые очевидные явления становятся предельно очевидными, если все подытожит кто-нибудь другой. Ктонибудь другой скажет: "Дважды два – четыре". И вдруг понимаешь – четыре.
Он немного опаздывал. Полчаса назад он завел машину, вытянул подсос, чтобы погреть, и порвался ремень генератора.
Это была обычная история – он ничего не проверял загодя, не профилактировал, тормозные колодки менял, когда они начинали визжать и хрустеть. Что-нибудь ломалось – тогда он звал автослесаря, и машину приводили в порядок.
Поэтому он опаздывал – потому что пришлось ехать на метро. Можно было взять такси, но он знал, какой трафик в это время – на метро получалось быстрее.
"Никон вчера сказал, что вечером зайдет. Может, Никон еще сидит…" Сенька умирал.
Сенька лежал на спине, бледный, отечный. Держался молодцом, матерился, как будто все ему по фигу. Наотрез отказался переводиться в реанимацию.
"Здесь отдуплюсь".
Может быть, оно и правильно, что Сенька отказался переводиться. Это же было Сенькино собственное отделение. Он здесь столько лет проработал. Сюда он интерном пришел, здесь окончил ординатуру, здесь же защитился на кафедре. И этим отделением семь лет рулил… Здесь был ему догляд, здесь было ему все внимание, сестры ходили – глаза на мокром месте, главврач справлялся каждый день, профессура хмурилась, еженедельно – консилиумы, "…больной Пряжников С.П., сорок один год… поликистоз почек, хроническая почечная недостаточность, терминальная стадия… проводится