Этическая мысль — страница 44 из 111

о автора "Плахи". Вот ее наиболее спрессованное выражение: "Исторический синхронизм - когда человек способен жить мысленно разом в нескольких временных воплощениях (в различных измерениях, различных "пространствах" памяти. - Ю. Д.), разделенных порой столетиями и тысячелетиями, - присущ в той или иной мере каждому человеку, не лишенному воображения. Но тот, для кого события минувшего так же близки, как сиюминутная действительность, тот, кто переживает былое как свое кровное, как свою судьбу, тот мученик, тот трагическая личность, ибо, зная наперед, чем кончилась та или иная история, что повлекла она за собой, все предвидя, он лишь страдает, не в силах повлиять на ход событий, и приносит себя в жертву торжеству справедливости, которому никогда не состояться. И эта жажда утвердить правду минувшего - свята. Именно так рождаются идеи, так происходит духовное сращение новых поколений с предыдущими и предпредыдущими, и на том свет стоит, и жизненный опыт его постоянно увеличивается, приращивается - добро и зло передаются из поколения в поколение в нескончаемости памяти, в нескончаемости времени и пространства человеческого мира..." [1]

1 Айтматов Ч. Плаха. С. 162 - 163.

Такова, по мысли Айтматова, великая культуротворческая миссия человеческой памяти, основное измерение которой совпадает с этическим, нравственным измерением нашего существования. И совсем не случайно с такой открытой враждебностью относился к памяти Ф. Ницше - один из основоположников линии "философского аморализма" в культуре Запада. Ницшеанский "философский аморализм", который в XX веке стал философией "многих, слишком многих", неизменно противостоял культивированной человеческой памяти, точно так же, как противостоял он и нравственно-философской традиции русской литературы - литературы Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского. Речь идет о той самой традиции, которую продолжает сегодня автор "Плахи". Вот почему, завершая разговор о нравственно-философских воззрениях Чингиза Айтматова, в системе которых такую важную роль играет идея совестливой памяти, представляется целесообразным вспомнить и о ницшеанской "войне с памятью", которую до сих пор продолжают представители "философского аморализма" в современной культуре.

ИДЕОЛОГИЯ ДОБРОВОЛЬНОГО МАНКУРТСТВА

Вооружившись необходимыми отправными нравственно-философскими предпосылками, можно теперь понять и оценить тот опасный соблазн, которому вот уже более ста лет неоднократно поддавался "интеллектуальный Запад" (впрочем, не один только интеллектуальный). Название этого соблазна "апофеоз беспамятства", а соблазнитель - Фридрих Ницше, автор не только общеизвестных ныне книг "Рождение трагедии из духа музыки" и "Так говорил Заратустра", но и менее известной работы "О пользе и вреде истории для жизни". Об этой работе, в которой "открытым текстом" высказана существенно важная ницшеанская мысль, которая во многих других сочинениях немецкого философа предстала в зашифрованном - но тем более соблазнительном! - виде, и пойдет сейчас речь.

Ницше с самого начала играет здесь в открытую, хотя и знает, что идет наперекор многовековой традиции европейской (и мировой) теоретической мысли и культуры вообще. "Посмотри на стадо, которое, пасясь, проходит мимо тебя, - обращается он к своему читателю. - Животное не знает, что есть "сегодня", есть "вчера" - скачет, питается, отдыхает, переваривает пищу, скачет опять, и так с утра до ночи, день за днем, крепко связанное своим ощущением удовольствия и неудовольствия, и связанное им именно с колышком мгновения, а потому не испытывающее ни тоски, ни пресыщения" [1]. Согласно Ницше, это и есть жизнь, исполненная истинного счастья. Такой жизнью хотел бы жить и человек. Потому-то, если верить философу, он так "ревниво" наблюдает за счастливыми зверями, которым мечтал бы уподобиться. Но желания человека напрасны. Ведь он хочет приобщиться к животному счастью, оставаясь при этом человеком. Между тем достигнуть такого счастья можно лишь при условии, что желаешь его именно так, как вожделеет его сам зверь.

1 Nietzsches Werke. Bd. II. Leipzig, 1906. S. 107.

"Конечно, - продолжает философ описывать воображаемую ситуацию, человек однажды спрашивает животное: почему ты никогда не рассказываешь мне о твоем счастье и только смотришь на меня? Зверь тоже хотел бы ответить и сказать: это происходит потому, что я сразу же забываю, что собирался высказать, - но так как он уже забыл также и этот свой ответ и молчит, то человек дивится этому". Человек, сетует Ницше, неспособен на истинное счастье (да, в общем-то, и недостоин его), потому что "не может научиться забвению и все время держится за прошлое". Даже если бы он мог быстро и далеко бегать, ему все равно не удалось бы убежать от своего прошлого: его цепи "бежали бы вместе с ним". Он навечно обречен влачить за собой кандалы своей памяти. Но ведь что такое это самое прошлое, о котором постоянно напоминает человеку его память? Это - фантом, иллюзия, мираж; всмотримся в любое мгновение нашей жизни. Оно здесь всего лишь один миг. Миг - и оно уже миновало: пришло из небытия и ушло в ничто. И тем не менее мы позволяем нашей памяти вновь вернуть его нам. Оно снова возвращается из небытия, "приходит как призрак и нарушает покой следующего мгновения". А ведь это мгновение и без того столь быстротечно, что его едва-едва удается поймать где-то на грани между небытием, из которого оно пришло, и ничто, в которое оно уходит. Вот тут-то человек со своим унылым "я - помню" начинает завидовать зверю, который тотчас же забывает о мелькнувшем мгновении. Забывает настолько, что можно сказать: каждый миг он "действительно умирает, погружаясь в туман и ночь": и эта "смерть" полностью стирает в нем след ушедшего мгновенья" [1].

Зверь существует вне истории, он живет "неисторически", поскольку в отличие от человека он может целиком и полностью (и навсегда) раствориться в настоящем, не волнуемый никакими воспоминаниями о прошлом. Он неспособен даже совершить элементарный акт представления - представить себе что-нибудь. Ведь представление - это не что иное, как возвращенное, то есть вспомянутое, восприятие. Но зато зверь не может и "представляться". Он ничего не скрывает и в каждый данный момент "есть то, что он есть". И может быть только честным - и никаким иным. Лживость - удел тех, кто обременен прошлым, кто обречен на то, чтобы сопоставлять текущее мгновение со всеми, каковые уже протекли, но, к сожалению философа, не канули в Лету. Между тем тяжесть прошлого возрастает с каждой минутой, все больше и больше придавливая людей, не способных от нее отделаться. Человек сгибается под нею, лишаясь способности к быстрой ходьбе, не говоря уже о беге и танце. И единственное, что ему остается, это тешить себя надеждой (или делать вид), что он способен в один прекрасный момент сбросить с себя поработившую его ношу. Вот почему вид мирно пасущегося стада или самозабвенно играющего ребенка вызывает у взрослых людей такие ностальгические чувства. Это напоминает им безвозвратно утерянный рай.

Впрочем, и при виде играющего ребенка взрослого человека не покидает тоскливая мысль о том, что дитя, "не имеющее еще никакого прошлого, которое оно могло бы отрицать", играет в блаженной слепоте "между челюстями прошлого и будущего" [1]. Скоро ребенок научится понимать угрюмое "это было" - слова, вместе с которыми "к человеку приходит борьба, страдание и пресыщение". Он начинает понимать, что его существование - это всего лишь предпрошедшее, никогда не подлежащее действительному осуществлению. Можно возложить последнюю надежду лишь на смерть, которая ведь и в самом деле приносит желанное забвение человеку. Но в обмен на этот дар она забирает у человека и настоящее, и само его существование, лишь удостоверяя, санкционируя ту мысль, в которой он подытоживает опыт всей своей жизни. Мысль о том, что человеческое существование - одна сплошная "бывшесть": нечто, живущее тем, что отрицает себя, пожирает себя, противоречит себе.

Отсюда вывод, повторяющий исходное переживание Ницше, возникшее у него при виде "беззаботного" стада, но уже в форме общефилософского тезиса: если тем не менее человек хочет быть счастливым (хотя бы на мгновение), то он может быть им лишь настолько, насколько ему удастся уподобиться животному. Возрождая философскую линию кинизма (цинизма), отвергнутую европейской философией и культурой, Ницше утверждает, что "ни один философ не прав более, чем киник, ибо счастье животного как совершенного киника (в прежнем произношении "циника". - Ю. Д.) есть живое доказательство правоты кинизма" [2].

Поскольку же счастье животного покоится на том, что оно не имеет памяти и не знает никакого прошлого, постольку первая и основная задача любого человека, взыскующего "совершенного" счастья, любыми средствами отделаться от памяти, этого свидетеля прошлого. Отделаться, по-видимому, точно так же - и Ницше не побоялся бы этой аналогии, коль скоро она пришла бы ему на ум, - как преступник "устраняет" опасного свидетеля. А как же иначе? Если хочешь "зверского" счастья, хотя бы на мгновенье, то уподобься зверю, хотя бы на этот миг. Овладей "способностью забывать", или, выражаясь более учено, "способностью ощущать неисторически", и миг этот подарит тебе "величайшее счастье". А "кто не может ступить на порог мгновенья, позабыв все прошлое, кто ни в одной точке неспособен стоять без головокружения и страха, подобно богине победы, тот никогда не узнает, что есть счастье, и еще хуже: он никогда не сделает чего-либо такого, что осчастливило бы другого".

По-видимому, и сама эта ницшеанская рекомендация создавалась по способу, рекомендуемому ею, то есть в состоянии самозабвения автора. Иначе он обратил бы внимание на ее очевидные несообразности. В самом деле, чтобы "осчастливить другого", нужно сперва привести себя в состояние беспамятства! Любопытно, каким образом "осчастливливающий" все еще будет помнить при этом, что составляет счастье этого бедного "другого"? Неужели не только само состояние счастья, но и его содержательное наполнение тоже понимается здесь на чисто животный ("зверский") манер? Ведь тол