Этика эгоизма. «Нет ничего выше меня» — страница 12 из 35

Конечно, как собственник мыслей, я так же буду защищать свою собственность, как и будучи собственником вещей, я не позволял посягать на них; но я буду с улыбкой на устах смотреть на исход битвы, с улыбкой прикрою щитом трупы моих мыслей и моей веры, с улыбкой буду торжествовать, если буду побежден.

В этом и заключается юмор. Смеяться над мелочностью людей может всякий, имеющий «более возвышенные чувства»; но смеяться над всеми великими мыслями, возвышенными чувствами, благородным вдохновением и святой верой – это предполагает, что я – собственник всего.

Послесловие

Теперь я знаю, чем должен быть, и можно уже установить новый катехизис. Я сам себе отвратителен, гадок, я страшен и противен самому себе, я – страшилище для себя, сам себе несносен или никогда не удовлетворяю себя самого. Из такого рода чувств возникает саморазложение, или самокритика. Религиозность начинается в самоотречении и заканчивается завершенной критикой.

Я одержим и хочу избавиться от «злого духа». Как это сделать? Я преспокойно совершаю грех, который христианину кажется тягчайшим, – грех и хулу против Духа Святого. «Но кто будет хулить Духа Святого, тому не будет прощения вовек, но подлежит он верному осуждению». Я не хочу прощения и не страшусь суда. «Человек» – последний злой дух или призрак, самый обманчивый и вкрадчивый, самый хитрый лжец с честным лицом; он – отец всякой лжи.

Восставая против притязаний и понятий современности, эгоист безжалостно совершает самое безграничное святотатство. Ничто ему не свято.

Отрицатель святости направляет свои силы против богобоязненности, ибо страх Божий определил бы его отношение ко всему, что он продолжал бы считать святыней. Осуществляет ли священную власть Бог или человек в богочеловеке, считается ли, следовательно, что-нибудь святыней во имя человека (гуманность), – это нисколько не изменяет страха Божьего: ведь и человек почитается «верховным существом» в той же степени, как в специальной религиозной области Бог, как «верховное существо», требует от нас и страха, и почтения, и оба они внушают нам благоговение.

Настоящая богобоязненность уже давно поколеблена, в общий обиход невольно вошел более или менее сознательный атеизм, который выражается внешним образом в широком развитии «бесцерковности». Но то, что отнимали у Бога, отдавали человеку, и власть гуманности возрастала по мере того, как умалялось влияние и значение благочестия.

Человек как таковой и есть нынешний Бог, и прежняя богобоязненность теперь сменилась страхом человеческим.

Но так как человек представляет собой лишь другое верховное существо, то, в сущности, с Верховным Существом произошла лишь некоторая метаморфоза, и страх человеческий есть лишь видоизмененный страх Божий.

Наши атеисты благочестивы.

Если в так называемую феодальную эпоху мы все получали в ленное владение от Бога, то в либеральный период устанавливается такая же ленная зависимость от «человека»: прежде Бог был господином, теперь этим господином стал человек. Бог был посредником – теперь посредником стал человек, Бог был духом – теперь духом стал человек.

В этом трояком отношении ленная зависимость совершенно преобразилась: от всемогущего «человека» мы получаем, во-первых, в ленное владение нашу власть, которая называется не властью или силой, а «правом», «правом человека».

Далее: мы получаем от него в лен наше положение в мире, ибо он, посредник, способствует нашему общению, которое поэтому должно быть только «человечным». Наконец: мы получаем от него в лен нас самих, именно – нашу собственную ценность или все, чего мы стоим, ибо мы ничего не стоим, если он не обитает в нас или если мы не «человечны». Власть, мир, я – все принадлежит «человеку».

Но разве я не могу провозгласить себя и господином, и посредником, и своим собственным Я? Тогда получается следующее:

Моя мощь – моя собственность.

Моя мощь дает мне собственность.

Моя мощь – я сам, и благодаря ей я – моя собственность.

* * *

Но можно ли найти в каком бы то ни было обществе ничем не ограниченную свободу дерзания? Безусловно, нет! Значит, следует удовольствоваться существующим положением? Нисколько. Разница – разбиваюсь ли я о другое я или о какой-нибудь народ, о нечто общее. Там я – равноправный противник моего противника, здесь я – существо, презираемое, связанное, опекаемое. Там я выступаю как взрослый против взрослого, а здесь я – школьник, который не может совладать со своим товарищем, потому что последний призвал на помощь родителей и прячется под передник матери, меня же ругают за озорство и запрещают «рассуждать». Там я борюсь против реального врага, здесь же – против человечества, против чего-то всеобщего, против «державности», против призрака.

Но никакое величество, никакая святыня – ничто, что я только могу осилить, не составляет для меня преграды. Только то, чего я не могу преодолеть, ограничивает мою власть, а если моя власть временно ограничена, то я становлюсь временно ограниченным я, но ограниченным не силой вне меня, а недостатком собственной силы, или собственным бессилием. Однако «гвардия умирает, но не сдается!» Главное – иметь дело с реальным противником. «Я готов сразиться с каждым противником, которого увижу собственными глазами и который своим мужеством зажжет и во мне отвагу».

Либерализм как последняя попытка создать народную свободу, свободу общины, «общества», всеобщего является мечтой совершеннолетнего человечества, народа, совершеннолетней общины, «общества». Но народ при этом может быть свободен лишь ценой свободы единичного лица, ибо при такой свободе на первом плане стоит народ, а не единичный человек. Чем свободнее народ, тем связаннее, зависимее отдельный человек: афинский народ создал как раз в самый период величайшей свободы остракизм, изгонял атеистов, отравил честнейшего мыслителя.

Как прославляют Сократа за его честность, за то, что он не последовал совету бежать из темницы! Но он поступил как глупец, признав за афинянами право приговорить его к смерти. Поэтому он, во всяком случае, заслужил и свою участь: зачем он считался с афинянами, как с равными! Почему он не порвал связей с ними? Если бы он знал и мог знать, что он такое, он не признал бы за своими судьями прав над собой. То, что он не бежал, было именно его слабостью, было безумием с его стороны думать, что он имеет что-то общее с афинянами, что он член и только член этого народа. Напротив, скорее, он был олицетворением народа и только сам мог быть своим судьей. Ему следовало презреть приговор афинян и бежать. Но он покорился и признал в народе своего судью, он смирился перед «величеством» – народом.

Смирившись перед насилием как перед «правом», он совершил предательство, измену относительно себя: это было добродетелью. Летописцы приписывали Христу, отказавшемуся по преданию от власти над своими небесными легионами, такие же соображения и сомнения. Лютер поступил весьма умно и хорошо, потребовав себе охранную грамоту для поездки в Вормс, а Сократу следовало знать, что афиняне – его враги и что он один себе судья. Самообман «правовым порядком», «законом» и т. д. должен был исчезнуть перед сознанием того, что тогдашние отношения определялись лишь силой.

Эллинская свобода завершилась кривосудием и интригами. Почему? Потому, что простые греки еще менее могли достигнуть той последовательности, до которой не в силах был додуматься даже такой большой ум, как Сократ. Что такое крючкотворство, как не один из способов использовать все существующее, не отменяя его? Я мог бы добавить – «для собственной выгоды», но ведь это заключается уже в слове «использование». Такие крючкотворы – теологи, которые толкуют вкось и вкривь Слово Божие, но что бы они могли истолковывать и извращать, если бы не было «сущего» Слова Божия? Таковы и те либералы, которые лишь кружатся вокруг «сущего», стараясь расшатать или немного повернуть его. Все они – крючкотворы, подобные крючкотворам в области права.

Сократ признавал право, закон – греки подчинялись всегда авторитету закона и права. Но когда они все же домогались своей пользы, причем каждый преследовал свои интересы, то им приходилось прибегать к толкованию права или к интригам. Алкивиад, гениальный интриган, открыл собою период афинского «упадка»; на примере спартанца Лизандра и других видно, что интрига распространилась по всей Греции. Греческое право, на которое опирались греческие государства, должно было подвергаться искажению и нарушению со стороны эгоистов этих государств, и государства эти погибли ради свободы единичных людей; греческий народ пал потому, что единичные личности ставили себя выше этого народа.

Вообще, все государства, конституции, церкви и т. д. погибали вследствие ухода отдельных людей, ибо единичный – непримиримый враг всякой всеобщности, всяких уз, цепей. Все же и до сих пор воображают, будто «священные узы» необходимы человеку, который на самом деле – смертельный враг всяких «уз».

Всемирная история показывает, что не было тех оков, которых бы наконец не порвали, что человек неустанно борется против оков всякого рода, и все же люди в каком-то ослеплении продолжают измышлять все новые и новые узы.

* * *

Все святое (всякая святыня) – оковы, цепи. Все святое извращается и должно извращаться казуистами «права», поэтому наше время так изобилует крючкотворами во всех областях. Они подготовляют крушение права и наступление эпохи бесправия.

Бедные афиняне, которых обвиняли в крючкотворстве и софистике, бедный Алкивиад, которого обвиняли в интриганстве. Ведь это именно и было вашим лучшим, вашим первым шагом к свободе. Ваши Эсхилы, Геродоты и т. д. мечтали лишь о свободном греческом народе; и только вы первые стали домогаться вашей свободы.

Народ подавляет тех, которые осмеливаются не считаться с его державностью, при помощи остракизма чрезмерно влиятельных граждан, инквизиции – против еретиков церкви, и той же инквизиции – против государственных изменников и т. д.