Этика — страница 16 из 46

Я жду с нетерпением нового романа Тургенева «Отцы и дети». Ведь Рудин, Лаврецкий, эти типы Тургенева уже отживают свой век, их оттеснило новое поколение. Каким-то он его представит?{167}

* * *

Уссури. 16 июля 1864 года

Где та польза, которую я мог бы приносить? И что же мои мечтания? Бесполезны? Бесплодны, по крайней мере. И с каждым днем, с каждым разом, как я встречаюсь с этим народом, с его жалкой, нищенской жизнью, как читаю об этих страшных насилиях, которые терпят хоть христиане в Турции, — боль, слезы просятся. Как помочь, где силы? Не хочу я перевернуть дела, не в силах, но я хотел бы тут, вокруг себя приносить хотя микроскопическую пользу им — и что же я делаю, чем приношу? И умру я, видно, ничего не сделав, и все мы помрем, прожив так же бесполезно. Дети? В силах ли мы детям внушить ненависть, омерзение к этой силе, которая давит их. Мы, да, мы сами их давим! Черт знает что это!{168}

* * *

Иркутск, берега Байкала до Кадильной.

Тунка и до Алиберовского прииска

Февраль — май 1865 года

Наконец это становится невыносимым — с каждым днем хуже, а выхода не вижу. Специализирование занятий постоянно вертится на уме. Так, но если я к нему неспособен? Не так давно я утверждал — математика, физика. Да, но закралось сомнение: не напускное ли это? Мне пришлось много позаняться в последнее время в корпусе математикой. Меня увлекла стройность, логичность математического мышления, те горизонты для анализа, которые открылись при занятиях. Приятно было сознавать, что вот какой громадный арсенал оружия в моих руках, — только умей прикладывать. Так, но теперь-то я и стал в тупик — к чему?{169}

* * *

Сам себе любишь потакать, говоришь, — да если 3 года пролежали книги, дававшие средства приняться за этот труд, пролежали без употребления, видно, не было в них потребности. Не совсем оно справедливо — в Чите, где я работал до 2 час<ов> ночи ежедневно, нельзя было за них взяться, правда, но есть же и доля правды значит, напускное? Что же не напускное? Ничего нет?

Вот недавно накинулся на геологию. Однако и это напускное. Не вижу тут цели — не может же быть целью изучение данной местности, а завтра изучение другой, третьей и т. д. Это либо средство, либо побочная работа. А без цели нет и интереса. Одним словом, так-скверно, что уж не знаю, чем это кончится. То же самое высказалось и в прошлом году в Чинданте, хоть не так отчетливо скверно. Ведь в том-то и беда, что есть боль, да неведомо, где эта боль, — тогда бы, пожалуй, придумались бы средства ее достичь.

Где же исход?

Такая скверность, ей-богу, хуже еще в жизни не было{170}.

* * *

Жизнь в этом обществе становится с каждым днем заметно неприятнее, даже и при здоровом настроении духа. Противно сознавать, что видишься с людьми, говоришь с ними, как с порядочными, в то время как они плевка не стоят, и чувствуешь себя не в силах, не вправе плюнуть им в рожу, когда сам ничем не лучше их, носишь ту же ливрею, выделываешь те же штуки, — чем же я лучше, где основание, на котором я мог бы действовать, сам несамостоятельный человек, к тому же малоразвитой? Не менее утопичным становится толчение воды в виде службы{171}.

* * *

Годы, которые я провел в Сибири, научили меня многому, чему я вряд ли мог бы научиться в другом месте. Я быстро понял, что для народа решительно невозможно сделать ничего полезного при помощи административной машины. С этой иллюзией я распростился навсегда.

Затем я стал понимать не только людей и человеческий характер, но также скрытые пружины общественной жизни. Я ясно сознал созидательную работу неведомых масс, о которой редко упоминается в книгах, и понял значение этой построительной работы в росте общества. Я видел, например, как духоборы переселялись на Амур; видел, сколько выгод давала им их полукоммунистическая жизнь и как удивительно устроились они там, где другие переселенцы терпели неудачу; и это научило меня многому, чему бы я не мог научиться из книг. Я жил также среди бродячих инородцев и видел, какой сложный общественный строй выработали они помимо всякого влияния цивилизации. Эти факты помогли мне впоследствии понять то, что я узнавал из чтения по антропологии. Путем прямого наблюдения я понял роль, которую неизвестные массы играют в крупных исторических событиях: переселениях, войнах, выработке форм общественной жизни. И я пришел к таким же мыслям о вождях и толпе, которые высказывает Л. Н. Толстой в своем великом произведении «Война и мир».

Воспитанный в помещичьей семье, я, как все молодые люди моего времени, вступил в жизнь с искренним убеждением в том, что нужно командовать, приказывать, распекать, наказывать и тому подобное. Но как только мне пришлось выполнять ответственные предприятия и входить для этого в сношения с людьми, причем каждая ошибка имела бы очень серьезные последствия, я понял разницу между действием на принципах дисциплины или же на началах взаимного понимания. Дисциплина хороша на военных парадах, но ничего не стоит в действительной жизни, там, где результат может быть достигнут лишь сильным напряжением воли всех, направленной к общей цели. Хотя я тогда еще не формулировал моих мыслей словами, заимствованными из боевых кличей политических партий, я все-таки могу сказать теперь, что в Сибири я утратил всякую веру в государственную дисциплину: я был подготовлен к тому, чтобы сделаться анархистом.

На множестве примеров я видел всю разницу между начальническим отношением к делу и «мирским», общественным, и видел результаты обоих этих отношений. И я на деле приучался самой жизнью к этому «мирскому» отношению и видел, как такое отношение ведет к успеху.

В возрасте от девятнадцати до двадцати пяти лет я вырабатывал всякие планы реформ, имел дело с сотнями людей на Амуре, подготовлял и выполнял рискованные экспедиции с ничтожными средствами. И если эти предприятия более или менее удавались, то объясняю я это только тем, что скоро понял, что в серьезных делах командованием и дисциплиной немногого достигнешь. Люди личного почина нужны везде; но раз толчок дан, дело, в особенности у нас в России, должно выполняться не на военный лад, а скорее мирским порядком, путем общего согласия. Хорошо было бы, если бы все господа, строящие планы государственной дисциплины, прежде чем расписывать свои утопии, прошли бы школу действительной жизни. Тогда меньше было бы проектов постройки будущего общества по военному, пирамидальному образцу.

При всем том жизнь в Сибири становилась для меня все менее и менее привлекательной, хотя мой брат и жил теперь со мной в Иркутске, где он командовал казачьей сотней. Мы были счастливы вместе, читали много и обсуждали все философские, научные и социалистические вопросы дня; но оба мы жаждали умственной жизни, которой не было в Сибири… Нас привлекала научная, а в особенности политическая жизнь Западной Европы, которую мы знали по газетам. И в наших разговорах мы постоянно поднимали вопрос о возвращении в Россию. В конце концов восстание польских ссыльных в Сибири в 1866 году открыло нам глаза и показало то фальшивое положение{172}, которое мы оба занимали как офицеры русской армии.

Я был тогда далеко в Витимских горах, когда ссыльные поляки, работавшие на Кругобайкальской дороге, сделали отчаянную попытку сбросить оковы и пробраться в Китай через Монголию. Против них послали войска, и один русский офицер был убит повстанцами. Я узнал подробности этого восстания, когда возвратился в Иркутск, где около пятидесяти поляков должны были судиться военным судом; а так как заседания военных судов в России бывают открытыми, то я присутствовал все время и записывал речи. Я составил подробный отчет{173}, который и был, к великому неудовольствию генерал-губернатора, помещен целиком в «Биржевых ведомостях» за 1866 год (другой отчет, составленный Вагиным, был помещен в «Петербургских ведомостях»).

После восстания 1863 года{174} в одну Восточную Сибирь прислали одиннадцать тысяч мужчин и женщин, главным образом студентов, художников, бывших офицеров, помещиков и в особенности искусных ремесленников — лучших представителей варшавского пролетариата. Большую часть их послали в каторжные работы, остальных же поселили в деревнях, где они не находили работы и почти умирали с голода. Каторжники поляки работали или в Чите, где они строили баржи (то были наиболее счастливые), или на казенных чугунолитейных заводах, или на соляных варницах. Я видел последних в Усть-Куте на Лене. Полуголые, они стояли в балагане вокруг громадного котла и мешали кипевший густой рассол длинными веслами. В балагане жара была адская; но через широко раскрытые двери дул леденящий сквозняк, чтобы помогать испарению рассола. В два года работы при подобных условиях мученики умирали от чахотки.


За последние сто лет в Сибирь было послано немало русских политических ссыльных, но по характерной русской черте они подчинялись своей участи и никогда не восставали. Они давали убивать себя медленной смертью и не пытались даже освободиться. Поляки же, к чести их будь сказано, никогда не несли своего жребия с такой покорностью. На этот раз они устроили настоящее восстание. Конечно, шансов на успех у них не было никаких, но они тем не менее восстали.


Мне часто приходилось слышать, что это восстание было безрассудно, а между тем горсть храбрых повстанцев добилась кое-чего