Со всеми женщинами в кружке у нас были прекрасные товарищеские отношения. Но Соню Перовскую мы все любили. С Кувшинской, и с женой Синегуба, и с другими все здоровались по-товарищески, но при виде Перовской у каждого из нас лицо расцветало в широкую улыбку, хотя сама Перовская мало обращала внимания и только буркнет: «А вы ноги вытрите, не натаскивайте грязи».
Перовская, как известно, родилась в аристократической семье. Отец ее одно время был петербургским военным губернатором. С согласия матери, обожавшей дочь, Софья Перовская оставила родной дом и поступила на высшие курсы, а потом с тремя сестрами Корниловыми, дочерьми богатого фабриканта, основала тот маленький кружок саморазвития, из которого впоследствии возник наш. Теперь в повязанной платком мещанке в ситцевом платье, в мужских сапогах, таскавшей воду из Невы, никто не узнал бы барышни, которая недавно блистала в аристократических петербургских салонах. По нравственным воззрениям она была ригористка, но отнюдь не «проповедница». Когда она была недовольна кем-нибудь, то бросала на него строгий взгляд исподлобья, но в нем виделась открытая, великодушная натура, которой все человеческое не было чуждо. Только по одному пункту она была непреклонна. «Бабник», — выпалила она однажды, говоря о ком-то, и выражение, с которым она произнесла это слово, не отрываясь от работы, навеки врезалось в моей памяти.
Говорила Перовская мало, но думала много и сильно. Достаточно посмотреть на ее портрет, на ее высокий лоб и выражение лица, чтобы понять, что ум ее был вдумчивый и серьезный, что поверхностно увлекаться было не в ее натуре, что спорить она не станет, а если выскажет свое мнение, то будет отстаивать его, пока не убедится, что переубедить спорящего нельзя.
Перовская была «народницей» до глубины души и в то же время революционеркой и бойцом чистейшего закала. Ей не было надобности украшать рабочих и крестьян вымышленными добродетелями, чтобы полюбить их и работать для них. Она брала их такими, как они есть, и раз, помню, сказала мне: «Мы затеяли большое дело. Быть может, двум поколениям придется лечь на нем, но сделать его надо». Ни одна из женщин нашего кружка не отступила бы перед смертью на эшафоте. Каждая из них взглянула бы смерти прямо в глаза. Но в то же время в этой стадии пропаганды никто об этом еще не думал. Известный портрет Перовской очень похож на нее. Он хорошо передает ее сознательное мужество, ее открытый, здравый ум и любящую душу. Никогда еще женщина не выразила так всего чувства любящей души, как Перовская в том письме к матери, которое она написала за несколько часов до того, как взошла на эшафорт{207}.
Следующий случай покажет, каковы были остальные женщины, принадлежащие к нашему кружку. Раз ночью мы с Куприяновым отправились с важным сообщением к Варваре Батюшковой. Было уже далеко за полночь; но так как мы увидали свет в ее окне, то поднялись по лестнице. Батюшкова сидела в маленькой комнатке за столом и переписывала программу нашего кружка. Мы знали ее решительность, и нам пришла в голову мысль выкинуть одну из тех глупых шуток, которые люди иногда считают остроумными.
— Батюшкова, мы пришли за вами, — начал я. — Мы хотим сделать почти безумную попытку освободить товарищей из крепости.
Батюшкова не задала ни одного вопроса. Она положила перо, спокойно поднялась и сказала: «Идем!» Она произнесла это так просто, что я сразу понял, как глупа была моя шутка, и признался во всем. Она опять опустилась на стул, и на глазах у ней блеснули слезы. «Так это была только шутка? — переспросила она с упреком. — Как можно этим шутить!» Я вполне понял жестокость моих слов.
Другим общим любимцем нашего кружка был Сергей Кравчинский, хорошо известный в Англии и в Америке под псевдонимом Степняка. Мы иногда называли его младенцем, так мало заботился он о собственной безопасности. Но эта беззаботность являлась результатом бесстрашия, которое в конце концов бывает часто лучшим средством спастись от преследований полиции. Он скоро стал хорошо известен рабочим как пропагандист под именем Сергея, и поэтому полиция усиленно его разыскивала. Несмотря на это, он не принимал никаких мер предосторожности. Помнится, раз на сходке ему задали большую головомойку за то, что товарищи сочли большой неосторожностью. Сергей по обыкновению опоздал на сходку, и, чтобы попасть вовремя, он, одетый мужиком, в полушубке, помчался бегом по середине Литейной.
— Как же можно так делать? — упрекали его. — Ты мог возбудить подозрение, и тебя забрали бы как простого вора!
Но я желал бы, чтобы все были так осторожны, как Сергей, в тех случаях, когда могли быть скомпрометированы другие.
Мы сблизились с ним впервые по поводу книги Стэнли «Как я нашел Ливингстона»{208}. Раз наша сходка затянулась до полуночи; когда мы уже собрались расходиться, вошла с книгой одна из Корниловых и спросила, кто из нас возьмется перевести к восьми часам утра шестнадцать страниц английского текста. Я взглянул на размер страниц и сказал, что если кто-нибудь поможет мне, то работу можно сделать за ночь. Вызвался Сергей, и к четырем часам утра печатный лист был переведен. Мы прочитали друг другу наши переводы, причем один следил по английскому тексту. Затем мы опорожнили горшок каши, который оставили для нас на столе, и вместе вышли, чтобы возвратиться домой. С той ночи мы стали близкими друзьями.
Я всегда любил людей, умеющих работать и выполняющих свою работу как следует. Поэтому перевод Сергея и его способность быстро работать уже расположили меня в его пользу. Когда же я узнал его ближе, то сильно полюбил его за честный, открытый характер, за юношескую энергию, за здравый смысл, за выдающийся ум и простоту, за верность, смелость и стойкость. Сергей много читал и много думал, и оказалось, мы держались одинаковых взглядов на революционный характер начатой нами борьбы.
Наши заседания отличались всегда сердечным отношением членов друг к другу. Председатель и всякого рода формальности крайне не по сердцу русским, и у нас ничего подобного не было. И хотя наши споры бывали порой очень горячи, в особенности когда обсуждались «программные вопросы», мы всегда отлично обходились без западноевропейских формальностей. Довольно было одной абсолютной искренности, общего желания разрешить дело возможно лучше и нескрываемого отвращения ко всякому проявлению театральности. Если бы кто-нибудь из нас прибег к декламаторским эффектам в речи, мы шутками напомнили бы ему, что цветы красноречия неуместны. Часто нам приходилось обедать на сходках же, и наша еда неизменно состояла из черного хлеба, соленых огурцов, кусочка сыра или колбасы и жидкого чая вволю. Ели мы так не потому, что у нас мало было денег (их у нас всегда было много), но мы считали, что социалисты должны жить так, как живет большинство рабочих.
Гуманистический потенциал русской литературы{209}
…Печальные размышления о неведомом, порывы вдаль, страдания любви и скорбь разлуки — все эти ощущения, пережитые самим поэтом, являются отличительными чертами его поэзии и отражают его собственную душевную жизнь. Нам может теперь не нравиться его ультраромантизм, но не должно забывать, что в то время это литературное направление было, в сущности, призывом к пробуждению широких гуманитарных чувств и с этой точки зрения было явлением прогрессивным. Поэзия Жуковского находила отзыв главным образом в женском чувстве, и когда нам придется говорить о той роли, которую русские женщины полувеком позже сыграли в общем развитии страны, мы увидим, что поэтические призывы Жуковского не остались без влияния. Вообще Жуковский стремился пробудить лучшие стороны человеческой натуры. Лишь одна нота совершенно отсутствует в его поэзии: вы не найдете в ней призыва к свободе, обращения к гражданскому чувству. Такой призыв был сделан поэтом декабристов — Рылеевым{210}.
Главная сила Пушкина была в его лирической поэзии, а основной нотой этой поэзии была у него любовь. Тяжелые противоречия между идеалом и действительностью, от которых страдали люди более глубокие, вроде Гете, Байрона или Гейне, были незнакомы Пушкину. Он отличался более поверхностной натурой. Надо, впрочем, сказать, что вообще западноевропейский поэт обладал таким наследством, какого у русского тогда еще не было. Каждая страна Западной Европы прошла через периоды великой народной борьбы, во время которых затрагивались в глубокой форме самые важные вопросы человеческого развития. Великие политические столкновения вызывали яркие и глубокие страсти; они создавали трагические положения; они побуждали к творчеству в высоком, возвышенном направлении. В России же крупные политические и религиозные движения, имевшие место в XVII и XVIII веке, как, например, пугачевщина, были восстаниями крестьян, в которых образованные классы не принимали участия. Вследствие всего этого интеллектуальный горизонт русского поэта неизбежно сужен. Есть, однако, в человеческой природе нечто такое, что всегда живет и всегда находит отклик в человеческом сердце. Это — любовь; и Пушкин в своей лирической поэзии изображал любовь в таких разнообразных проявлениях, в таких истинно прекрасных формах и с таким разнообразием оттенков, что в этой области нет поэта, равного ему. Кроме того, он часто высказывал такое утонченное высокое отношение к любви, что это отношение оставило такой же глубокий след в позднейшей русской литературе, какой изящные типы женщин Гете оставили в мировой словесности. После ноты, взятой Пушкиным для русского поэта становилось невозможным относиться к любви менее серьезно{211}