Мэри. Но… но… я не знаю, что и подумать. Неужели вы серьезно считаете, что греки были лучше нас и что их боги были настоящими ангелами?
Профессор. Нет, друг мой. Я думаю только, что мы, в сущности, ничего не знаем о промысле нашего Создателя относительно наших собратьев – людей, принадлежащих к другим народностям, и можем правильно рассуждать и делать здравые предположения относительно них, только когда искренне имеем самое скромное мнение о самих себе и о своих верованиях.
Мы всецело обязаны грекам благородной дисциплиной в литературе, радикальными принципами в искусстве и всеми возможными формами истинно прекрасного в нашем домашнем обиходе и в наших повседневных занятиях. Сами мы неспособны рационально использовать и половину того, что унаследовали от них; самостоятельны же у нас только научные изобретения и ловкие механические приспособления. С другой стороны, пороки, которыми заражены известные классы, как богатые, так и бедные, в Лондоне, Париже и Вене, были бы признаны спартанцами или римлянами героической эпохи как возможные только в аду, где в обязанности злых духов входило бы обучать преступлениям, а не карать за них. Нам едва ли подобает отзываться презрительно о религии народов, с которыми мы находимся в столь тесной связи. И я не думаю, чтобы человек скромный и мыслящий когда-нибудь отзывался так о религии, в которой умер с верой хоть бы один достойный человек.
Чем легче мы признаем элемент заблуждения в наших собственных дорогих убеждениях, тем жизненнее и полезнее становится все истинное в них. Нет более рокового заблуждения, чем предполагать, что Бог не допускает нас заблуждаться, хотя и допустил всех остальных людей. Можно сомневаться в значении остальных видений, но относительно видения святого Петра сомнений быть не может. Вы можете доверять истинности объяснений того камня, на котором зиждется церковь, когда Петр, поучая, говорит, что «во всяком народе боящийся Бога и поступающий по правде приятен Ему». Постарайтесь понять, что такое справедливость, и тогда вы будете смиренно оценивать веру других в соответствии с истинными плодами вашей собственной. Не думайте, что вы сделаете что-нибудь дурное, стараясь вникнуть в веру других и мысленно сочувствуя принципам, определяющим их жизнь. Только так вы можете честно любить и ценить их или сожалеть о них. Любовью вы можете удвоить, утроить – даже до бесконечности умножить удовольствие, благоговение перед тем, что вы читаете, и осмысление прочитанного. Верьте мне, что гораздо мудрее и святее огнем собственной веры воспламенять едва тлеющую искру потухающих религий, чем блуждать душой среди их могил, содрогаясь и спотыкаясь в сгущающемся здесь мраке и пронизывающем холоде.
Мэри (после паузы). После этого мы куда охотнее будем читать историю Греции! Но у нас вылетело из головы все остальное, о чем мы хотели спросить вас.
Профессор. Я могу напомнить вам только об одном, и в данном случае вы можете вполне доверять моему великодушию. Так как этот вопрос отчасти лично касается меня. Я говорю о стихах Люциллы относительно творения.
Дора. О, да… да… «И его стенания поныне»[32].
Профессор. Я возвращаюсь к этому вопросу, потому что должен предостеречь вас от моего собственного былого заблуждения. Где-то в четвертом томе «Современных живописцев» я сказал, что Земля миновала эпоху своего высшего состояния и что, пройдя серию восходящих видоизменений, она, достигнув высшего предела удобства для жизни человека, по-видимому, опять постепенно становится менее для этого приспособленной.
Мэри. Да, помню.
Профессор. Я писал эти строки под очень горьким впечатлением постепенного исчезновения красоты самых чудных местностей, известных мне на земле, – это было для меня бесспорно. И случившееся я мог приписать не потере во мне способности воспринимать эти красоты, а влиянию резких и определенных физических воздействий. Таково было переполнение Лакхедского озера из-за обвалов снежных гор, сужение Люцернского озера из-за разрастания дельты реки Муота, которая со временем перережет озеро надвое, подобно тому как Бриенцское озеро отделено теперь от Тунского; постоянное уменьшение альпийских северных глетчеров и снежных покровов на южном склоне гор, питающих прохладные реки Ломбардии; увеличение губительных болот в окрестностях Пизы и Венеции и другие подобные явления, вполне заметные даже в пределах короткой человеческой жизни и не искупаемые, по-видимому, равноценными влияниями. Я нахожусь и теперь под тем же впечатлением от этих явлений. Но я с каждым днем понимаю все отчетливее, что нет неоспоримых данных, которые указывали бы на такое направление геологических перемен, что и великие непогрешимые законы, которым подчинены все перемены, служат для достижения постепенного приближения к лучшему порядку, к более тихому, но и более глубокому одухотворенному покою. И никогда это убеждение не укреплялось во мне так сильно, как во время моих попыток очертить законы, управляющие смиренным формированием праха, потому что во всех фазах его перерождения и разложения видно усилие подняться на высшую ступень и путем резких изломов и медленного возобновления земной оболочки постепенно служить красоте, порядку и устойчивости.
Мягкие белые осадки моря собираются с течением времени в гладкие, симметрично округленные глыбы; сплоченные и стиснутые под увеличивающимся давлением, они переходят в зарождающийся мрамор; опаленные сильным теплом, они блестят и белеют в снежных скалах Пароса и Каррары. Темные наносы рек или стоячий ил внутренних прудов и озер, высыхая, разлагаются на свои составные элементы и медленно очищаются, терпеливо освобождаясь от анархии массы, с которой они были смешаны. Сжимаясь от увеличивающейся сухости до необходимости разбиться на частицы, они пропитывают постоянно открытые расщелины жил более тонким веществом и находят в своей слабости первые зачатки совершенной силы. Рассеченные наконец на отдельные камни, даже атомы, и прошедшие через медленный огонь, они сплавляются на вечные времена в волокна и в течение многих и многих последующих столетий опускаются или, лучше сказать, возвышаются до сохранения в совершенстве несокрушимого блеска своей кристаллической красоты под охраной гармонии закона, всегда благодетельного в своей неумолимости.
Дети, по-видимому, довольны, но более склонны размышлять над услышанным, чем разговаривать.
Профессор (дав им время несколько одуматься). Я редко прошу вас читать что-нибудь из моих книг, но там есть кое-что о законе содействия, и мне хотелось бы, чтобы вы это прочитали сейчас вслух, потому что не стоит излагать его другими словами. Вы, наверное, знаете то место, о котором я говорю, не правда ли?
Мэри. Да (быстро находя его). Откуда же начинать?
Профессор. Вот отсюда. Но старшим следует впоследствии прочитать и все предыдущее.
Мэри (читает). «Чистое и святое состояние чего бы то ни было есть то, в котором все части полезны или солидарны. Высочайший и первый закон мира и синоним жизни есть, следовательно, Помощь! Синоним же смерти есть Разъединение. Порядок и кооперация – вот вечный для всего закон жизни. Анархия и соперничество – вечный закон смерти.
Пожалуй, самым лучшим, хотя и самым простым примером, иллюстрирующим свойства и могущество солидарности, будет возможность изменений в пыли, которую мы попираем ногами. Исключая животное гниение, мы едва ли можем найти более совершенный тип нечистоты, чем грязь и тина затоптанных тропинок на окраинах городов. Я не говорю о грязи на проезжих дорогах, потому что она смешана с животными отбросами; но возьмите немного черного ила в дождливый день на протоптанных тропинках вблизи промышленного города. Этот ил состоит, как правило, из глины (или кирпичной пыли – обожженной глины), с примесью сажи, небольшого количества песка и воды. Все эти элементы не только не помогают один другому, но разрушают свойства и силу друг друга, соперничая и борясь за место при каждом вашем шаге. Песок вытесняет глину, глина вытесняет воду, а сажа, проникая всюду, чернит все. Предположим теперь, что эта толика грязи предоставлена абсолютному покою и что ее элементы соединены вместе, подобные с подобными, так что их атомы могут находиться в самых близких отношениях.
Пусть начинает глина. Освободившись от посторонней материи, она становится белой землей, очень красивой и способной при помощи огня превратиться в превосходный фарфор, который может быть разрисован и находиться в царских дворцах. Но это искусственное состояние еще не лучшая ее доля. Предоставьте ей возможность следовать своему собственному инстинкту солидарности, и она сделается не только белой, но и прозрачной; не только прозрачной, но и твердой; не только твердой и прозрачной, но и пропускающей свет, от которого она заимствует лишь чудные синие лучи, отказываясь от остальных. Тогда мы называем ее сапфиром.
Покончив с глиной, предоставим такой же покой песку. Он также становится прежде всего белой землей, потом твердеет и делается прозрачным и, наконец, располагается чудодейственными, бесконечно тонкими параллельными линиями, обладающими свойством отражать не только синие лучи, но и голубые, зеленые, пурпурные и красные. Тогда мы называем его опалом.
Точно так же принимается за работу и сажа. Сначала она не может сделаться белой, но, не теряя присутствия духа, она все с большей и большей энергией старается достигнуть этого и становится наконец светлым и самым твердым веществом на свете; а вместо прежней черноты получает способность разом отражать все солнечные лучи с чрезвычайно ярким блеском. Это то, что мы называем алмазом.
После всего очищается или соединяется вода, довольствуясь тем, что получает форму капли росы. Если же мы захотим проследить за ее дальнейшим стремлением к совершенству, то увидим, что она кристаллизуется в снежинку. Итак, вместо грязи, которую мы имели по политико-экономическому закону конкуренции, получаем сапфир, опал, алмаз и снежинку».