Этика. Том I. Происхождение и развитие нравственности. — страница 61 из 64

Прежде всего Гюйо указал, что в нас самих существует внутреннее одобрение нравственных поступков и порицание противообщественных наших действий. Оно развивалось с самых древних времен, в силу жизни обществами. „Нравственное одобрение или порицание, естественно подсказывались человеку инстинктивною справедливостью” — писал Гюйо. И наконец в том же направлении действовало прирожденное человеку чувство любви и братства[209].

Вообще в человеке всегда существуют два рода влечений: одни из них — еще не осознанные влечения, инстинкты и привычки и из них возникают мысли, еще не совсем ясные, а с другой стороны слагаются сознательные, продуманные мысли и обдуманные уже влечения воли, и нравственность стоит на грани между теми и другими. Ей постоянно приходится выбирать между ними. Но к сожалению, мыслители, писавшие о нравственности, не замечали, в какой мере сознательное в нас зависит от бессознательного[210].

Между тем изучение обычаев в человеческих обществах показывает, насколько бессознательное в человеке влияет на его поступки. И изучая это влияние, мы видим, что инстинкт самосохранения вовсе не исчерпывает всех стремлений человека, как это допускают мыслители-утилитаристы. Рядом с ним в нас существует и другой инстинкт: — стремление к наиболее интенсивной, т. е. усиленной и разнообразной жизни, к расширению ее пределов вне области самосохранения. Жизнь не исчерпывается питанием, она жаждет умственной плодовитости, и духовной деятельности, богатой ощущениями, чувствами и проявлением воли.

Конечно, такие проявления воли, — как это справедливо заметили некоторые критики Гюйо, — могут действовать и нередко действуют против интересов общества. Но суть в том, что противообщественные стремления (которым придавали такое значение Мандевиль и Ницше) далеко не исчерпывают всех стремлений человека, выходящих из области простого самосохранения, так как рядом с ними существуют стремления к общественности, к жизни гармонирующей со всею жизнью общества, и такие стремления не менее сильны, чем стремления противообщественные. Человек стремится к добрососедским отношениям и к справедливости.

К сожалению Гюйо не достаточно подробно развил эти две последние мысли в своем основном труде; впоследствии он несколько подробнее остановился на этих идеях в своем очерке „Воспитание и наследственность”[211].

Гюйо понял, что на одном эгоизме, как это делал Эпикур, а за ним и английские утилитаристы, нельзя построить нравственности.

Он увидал, что одной внутренней гармонии, одного „единства человеческого существа” (l‘unité de l‘être) недостаточно: что в нравственность привходит еще инстинкт общественности[212]. Он только не приписывал этому инстинкту того должного значения, которое придали ему Бэкон, а за ним и Дарвин, причем Дарвин утверждал, что этот инстинкт у человека и у многих животных, сильнее и действует постояннее чем инстинкт самосохранения. И Гюйо не оценил того решающего значения, которое в нравственных колебаниях играет развивающееся в человечестве понятие о справедливости, т. е. о равноправии людских существ[213].

Чувство обязательности нравственного, которое мы несомненно чувствуем в себе, Гюйо об‘ясняет следующим образом:

„Достаточно вглядеться, писал он в нормальные отправления психической жизни, и всегда мы найдем род внутреннего давления происходящего из самых наших действий в этом направлении”… „Таким образом, обязательность нравственного (l’obligation morale) имеющая свое начало в самой жизни черпает это начало глубже, чем в обдуманном сознании — оно находит его в темных и бессознательных глубинах существа”.

Чувство долга — продолжал он — не непреодолимо, его можно подавить. Но как показал Дарвин, оно остается, продолжает жить и напоминает о себе, когда мы поступили против долга, в нас зарождается недовольство собою и возникает сознание нравственных целей. Гюйо дал здесь несколько чудных примеров этой силы и привел, между прочим слова Спенсера, который предвидел время, когда в человеке альтруистический инстинкт настолько разовьется, что мы будем повиноваться ему без всякой видимой борьбы (многие, замечу я, уже живут так и теперь), и настанет день, когда люди будут оспаривать друг у друга возможность совершения акта самопожертвования. „Самопожертвование, говорит Гюйо, входит в общие законы жизни. Неустрашимость или самоотвержение не есть чистое отрицание «я» и личной жизни. Это есть та же самая жизнь, только доведенная до высшей степени”.

В громадном большинстве случаев самопожертвование представляется не в виде безусловной жертвы, не в виде жертвы своей жизнью, а только в виде опасности и лишения некоторых благ. При борьбе и опасности человек надеется на победу. И предвидение этой победы дает ему ощущение радости и полноты жизни. Даже многие животные любят игру, сопряженную с опасностью: так, например, некоторые обезьяны любят играть с крокодилами. У людей же желание борьбы с опасностью встречается очень часто; в человеке существует потребность почувствовать себя иногда великим, сознать мощь и свободу своей воли. Это сознание он приобретает в борьбе — в борьбе против себя и своих страстей или же против внешних препятствий. Мы тут имеем дело с физиологическими потребностями, причем сплошь да рядом чувства, влекущие нас на риск, растут по мере того как растет опасность.

Но нравственное чувство толкает людей не только на риск: оно руководит людьми и тогда, когда им грозит неизбежная гибель. И тут история учит человечество — тех по крайней мере, кто готов воспринять ее уроки — что „самопожертвование есть одно из самых ценных и самых могучих двигателей прогресса. Чтобы сделать шаг вперед в своем развитии, человечеству — этому большому ленивому телу постоянно требовались потрясения от которых гибли личности”[214].

Здесь Гюйо дал ряд прекрасных, художественных страниц, чтобы показать, насколько естественно бывает самопожертвование, даже тогда, когда человек идет на неизбежную гибель и не питает при этом никаких надежд на награду в загробном мире. И к этим страницам следовало бы только прибавить, что тоже самое мы находим у всех общественных животных. Самопожертвование для блага своей семьи, или своей группы — обычная черта в мире животных и человек существо общественное, конечно не составляет исключения.

Затем Гюйо указал еще на одно свойство человеческой природы, иногда заменяющее в нравственности чувство предписанного нам долга. Это желание риска мыслительного т. е. способность строить смелое предположение, гипотезу, на которое указывал уже Платон, и на основе этой гипотезы, этого предположения — выводить свою нравственность. Все крупные общественные реформаторы руководились тем или другим представлением о возможной лучшей жизни человечества; и, хотя, нельзя было доказать математически желательность и возможность общественной перестройки в таком-то направлении, реформатор, в этом отношении близко сродный с художником, отдавал всю свою жизнь, все свои способности и всю свою деятельность работе, ведущей к этой постройке. „Гипотеза, в таком случае”, — писал Гюйо — „на практике имеет то же последствие, что вера; она даже порождает веру, хотя не повелительную и не догматическую”… Кант начал революцию в нравственности, когда захотел дать воле „автономию”, вместо того, чтобы подчинить ее закону, полученному извне; но он остановился на полдороге, он вообразил, что можно согласовать личную свободу нравственного чувства с универсальностью неизменного закона… Истинная „автономия” должна породить личную оригинальность, а не универсальное однообразие[215]. Чем больше будет различных учений, предложенных на выбор человечеству, тем легче будет дойти до соглашения. Что же касается до „неосуществимости” идеалов — Гюйо дал на это ответ в поэтически-вдохновленных строках. Чем более идеал удален от действительности, тем желательнее он; и так как желание достигнуть его придает нам силу, нужную для его осуществления, то он имеет в своем распоряжении максимум силы.

Но смелое мышление, не останавливающееся на полдороге, ведет к действию одинаково сильному. Религия говорит: — „Я питаю надежду, потому что я верю; и я верю в откровение”. На деле же — писал Гюйо, — следует сказать „Я верю потому, что надеюсь, а надеюсь я потому, что чувствую в себе внутреннюю энергию, с которой надо будет считаться… Только действие дает веру в самого себя, в других, — во весь мир: тогда как чистое мышление и мышление в одиночестве, в конце концов, отнимает у нас силы”.

Вот в чем Гюйо видел замену санкции, т. е. утверждения свыше, которого защитники христианской нравственности искали в религии и в обещании лучшей загробной жизни. Прежде всего, мы в себе самих находим одобрение нравственного поступка, потому что наше нравственное чувство, чувство братства, развивалось в человеке с самых древних времен жизнью обществами и тем, что они видели в природе. Затем то же одобрение человек находит в полусознательных влечениях, привычках и инстинктах, хотя еще не ясных, но глубоко внедрившихся в природу человека, как существа общественного. Весь род человеческий в течение длинного ряда тысячелетий воспитывался в этом направлении, и если наступают в жизни человечества периоды, когда, повидимому, забываются эти лучшие качества, то по прошествии некоторого времени человечество начинает снова стремиться к ним. И когда мы ищем источника этих чувств, мы находим, что они глубже заложены в человеке, чем даже его сознание.

Затем, чтобы об‘яснить силу нравственных начал в человеке, Гюйо разобрал, насколько развита в человеке способность самопожертвования, и показал, насколько присуще человеку желание