Мама Сесиль не знала, как поступить. Должна ли она сообщать мне об этом или нет? Нужно ли ей мне звонить? Профессор избавил ее от тяжких сомнений и предупредил меня. И вот я оплакиваю подругу по несчастью. А мое последнее письмо? Оно не помогло, оно ушло к живой, а пришло к постели мертвой. Ее последний приступ с карамельными пирожными с заварным кремом стоил ей жизни. У Сесиль было мало друзей, а я ее выслушивала, не осуждала ее поведение и ограничивалась простыми пожеланиями: «Будь внимательней к себе», «Заботься о своем здоровье».
Я не мешала ей устраивать приступы рвоты, я не доносила на нее врачам и считаю такие вещи недопустимыми. В любом случае, следить за больными должен специалист по питанию. Но я поддерживала ее, уговаривала ходить куда-нибудь, снова начать работать. Она так хорошо ко мне относилась, я думаю потому, что заболела где-то лет в семнадцать и я напоминала ей ее саму в этом возрасте. Сесиль надеялась, что я поправлюсь, потому что у меня болезнь только началась, не то, что у нее, страдавшей, к несчастью, уже слишком давно. Шестнадцать лет нездоровья, тревог, навязчивых неврозов, кризисов, худобы и постоянной рвоты. Я думаю о ее матери, о маленькой одинокой дочке, такой хорошенькой на фотографии, украшавшей стену палаты. Я пишу бабушке дочери Сесиль, спрашиваю о новостях, я словно чувствую свою ответственность за эту ужасную смерть.
В конце концов у меня не остается больше слез.
Я прихожу в гнев. Я должна была… не знаю… поговорить с ее матерью, вмешаться, сделать что-нибудь… Но что? Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что она бессознательно стремилась к смерти, что змея душила ее день за днем все эти годы, что у Сесиль не было сил избавиться от нее. Как многие из нас, она не верила в неизбежность смерти. Я вспоминаю время, когда я сама наивно думала: «Если я начну умирать, я поем и не умру…»
Сесиль, в отличие от меня, не повезло. Внешне она казалась веселой и возбужденной, но я чувствовала, что это проявления болезни. Я находилась в больнице, восстанавливая силы, в предчувствии трудного, но совершенно реального выздоровления. А у Сесиль был другой случай. Я не понимала ее внутреннего состояния, не знала ее прежних страданий, и, несмотря на то что эта смерть вызывала у меня гнев, я была вынуждена остаться лишь беспомощным ее свидетелем. Она посвятила мне несколько строк в своем дневнике, значит, она почувствовала во мне силу, о присутствии которой я сама не подозревала.
В то время я начала открываться другим людям.
Я разговаривала с ними, меньше прятала свои мысли. Госпитализация стала для меня началом конца болезни. Я была на правильном пути, Сесиль уловила проблеск надежды, который когда-то видела и сама. А может быть, и не видела…
Узнав обстоятельства смерти Сесиль, я некоторое время все равно не могла в нее поверить. Я думала, что, возможно, меня просто хотят напугать, говоря, что она опустошила себя рвотой, что у нее обнаружилась нехватка калия, за которой последовал сердечный приступ. Если бы я не знала подробностей, я решила бы, что это самоубийство. И такая мысль до сих пор иногда приходит мне в голову, поскольку нарушения режима питания, если их вовремя не остановить, являются неосознанным, медленным и неявным самоубийством — ежедневным страданием.
Это была после кончины моей прабабушки вторая встреча со смертью в моей жизни. И в случае с Сесиль меня терзала мысль о моем письме на постели, письме двухнедельной давности. Она терзает меня и поныне. Ведь это значит, что Сесиль рассчитывала на меня, что она любила меня, а я, мне кажется, не была достаточно внимательна к ней. Я не понимала, насколько она была одинока. Потом я очень часто писала ее матери, чтобы дать ей почувствовать: у меня достаточно мужества для того, чтобы сражаться за двоих и победить. В ответ я получила написанные Сесиль стихи и фотографию, на которой она была еще здоровой. Я до сих пор думаю о ней. То же самое могло случиться и со мной в безумный период веса в сорок килограммов, в тот день, когда я летала по дому над мебелью в белом тумане. Отсутствие давления, обезвоживание… Сердечный приступ в шестнадцать лет — какой кошмар! Ведь тогда я была примерно в таком же состоянии, что и Сесиль, и непоправимое легко могло произойти. Но я согласилась на скучную рутину больницы, на бесконечные дни, прерываемые лишь появлением подносов с едой, я терпела зонд без мешков с дополнительным питанием, из-за этого, казалось бы, бесполезный, но предохраняющий меня от возможных приступов рвоты.
Поправлюсь ли я?
Весы
В моих письмах к Сесиль я говорила о своей новой соседке по палате, которая мне казалась странной. Она просит меня доедать ее обеды и никогда не оказывает подобной услуги мне. Она никогда не ест хлеб, продукты, содержащие крахмал, а также паштет, рис, картошку и сыр. Она заканчивает еду одновременно со мной, но в желудок к ней мало чего попадает.
— Поль, давай, постарайся, ешь, как следует. Хотя бы немного мяса, немного сыра.
— Я не могу, я не хочу… Жюстин, доешь, пожалуйста.
Я от этого толстею. В восьми случаях из десяти я съедаю двойную порцию. Оба подноса пусты, вычищены, сияют. Особенно мой. На моей тарелке нет ни следа пищи. Я не оставляю ни ложки овощей, ни кусочка хлеба. Где прошла Жюстин — не остается ни крошки. Это — часть моих компульсивных навязчивых расстройств. Когда я прихожу к новому психологу, она сосредотачивает внимание на этой моей потребности постоянно все убирать и чистить. Я должна избавиться от нее, нужно терпеть наглое присутствие на тарелке кусочка мяса или корочки хлеба и не отвечать на вызов немедленным их поеданием. Я часто не выдерживаю. Откуда появилась эта мания? И, кстати, не единственная. Стремление к перфекционизму, к порядку всегда было моей особенностью. Переписывать домашние задания, мыть посуду, убирать в доме, расставлять, классифицировать, считать все, что поддается счету, с точностью до дроби… Меня лично это не тревожит. Мне это нужно. Но, по мнению психолога, я нуждаюсь, скорее, в небольшом беспорядке! В отдыхе.
Мне и еще четырем девушкам, каждая из которых страдает своей манией, прописаны сеансы релаксации.
Поль вызывает у себя рвоту (после тех крох, которые она съедает) для того, чтобы удержать свой анорексичный вес, и принимает слабительное. От безделья, скуки, желая растянуть время трапезы, я доедаю ее порции и дохожу до шестидесяти одного килограмма. Я в ужасе. И, как обычно, сама усложняю свое положение. Во время домашних посещений я позволяю себе срывы. Мне не разрешают избавиться от зонда, боясь учащения приступов булимии и, как возможного следствия их, попыток вызвать у себя рвоту, — это то, что происходит с моей подругой по палате. Я больше не выношу себя. Я тщетно бегаю по больничному парку с Поль и не теряю ни грамма целлюлитных отложений. Мне кажется, что я вся покрыта жировыми складками, мои ляжки трутся друг о друга, у меня пухлые руки и надутые щеки. Я не могу себя видеть. А Поль удерживается в своем весе. Но какой ценой. Она регулярно исчезает в туалете для сеансов «реституции» И совершенствует свою работу слабительным. И она производит внешне обманчивое впечатление. Маленькая блондинка с голубыми глазами и женственными формами, ни худая, ни толстая, она совершенно не кажется больной. Она может есть несколько дней подряд, толстеть, а затем изнурять себя голодом и худеть. У нее нет приступов навязчивых желаний, как у меня. Она просто устраивает голодовки. У Поль, в отличие от меня, болезнь началась с булимии, затем появились анорексические приступы. Каждый по-своему разрушает собственное здоровье…
Поль показывает мне, как нужно вызывать рвоту, и дает мне слабительное. С рвотой, к счастью, у меня ничего не получается. Я не могу ее вызвать, остальное не дает никакого эффекта. Поль глотает слабительное пригоршнями: если она за две недели толстеет, за следующие две теряет в весе. Это вредно для здоровья, но, по мере ее признаний, я лучше начинаю понимать причины ее душевного дискомфорта и болезни. У Поль было очень тяжелое детство. Болезнь началась с рождения ее первого ребенка. Поль боялась оказаться не на высоте, воспроизвести схему, созданную когда-то ее собственными родителями. Но сама она этого не понимала из-за пробелов в образовании. В двадцать один год Поль не умела писать, я составляла за нее письма. Она не ходила в школу, была лишена родительского внимания, с детства ее преследовали одни несчастья. Но, несмотря на отсутствие знаний, она хитра, отлично притворяется и достаточно умна для того, чтобы успешно обманывать противника. Используя меня, она заставляла всех думать, что нормально питается. Она знала, что я на нее не донесу.
Мне тяжело с Поль. Я для нее, видимо, всего лишь избалованная девочка из хорошей, обеспеченной семьи. Ей неважно, что я слишком много ем из-за нее. Ее собственные невзгоды для нее важнее. Она скоро покинет больницу, и я жду дня освобождения. Профессор хочет, чтобы я еще оставалась в больнице, а я все хуже переношу наличие трубки в носу. У меня болит носоглотка, все причиняет мне страдания, мне кажется, что я трачу зря время, думая лишь о жратве, только о жратве. Время от времени мне дают (с запозданием) объяснения, почему у меня в четырнадцать лет возникла болезнь. Мои родители ходили на лекцию об анорексии — булимии. Как они поняли, смерть бабушки по материнской линии, произошедшая за четыре или пять меяцев до моего рождения, в то время, когда я спокойно жила в мамином животе, быть может, стала всему причиной…
Грустная, несчастная мама, младенец, лишенный ласк и поцелуев… Наверное, через годы нехватка поцелуев вызвала потребность привлекать к себе внимание, усиленную в подростковом возрасте отказом от женственности и форм, ее сопровождающих. Я знаю, поцелуев я от мамы всегда требовала, а папе в них отказывала… Странно.
Другое объяснение дал профессор: болезнь началась гораздо раньше, чем я думаю. Мое поведение в двенадцать лет называли гурманством, а это была булимия. В четырнадцать наступила анорексия, в шестнадцать — опять булимия…