И все же «имперский синдром» становится влиятельным в массовом сознании и политической жизни только в том случае, если его сознательно активизируют, реконструируют заинтересованные политические силы, опирающиеся при этом на благоприятные для себя условия, например усталость народа от реформ.
Вклад государственной политики в конструирование имперского синдрома состоял прежде всего в том, что проект воссоздания вертикали власти сопровождался сужением пространств и возможностей для проявления той самой гражданской активности, которая в значительной мере формирует культуру гражданской нации. Отмена выборов губернаторов или превращение их в сугубо имитационные процедуры, запреты властей на участие в политике для нежелательных политических фигур, а то и прямые репрессии — все это снижало интерес граждан к политической жизни. Исследования Левада-Центра (2006–2015) показали, что важнейший признак гражданской нации — гражданская субъектность, реализация принципа народного суверенитета — не укрепляется в России. Подавляющее большинство россиян устойчиво отмечают, что они не оказывают какого-либо влияния ни на политическую, ни на социально-экономическую жизнь как во всем государстве, так и в своем регионе, городе или районе. Стремление же формальных граждан России участвовать в политической жизни, влиять на нее падает по сравнению с 1990‐ми годами[266]. При этом, как мы отмечали в одном из исследований 2017 года, регресс гражданской активности «никак не связан с какими-то особенностями русских как этнического большинства страны. Те же русские, в том числе и родившиеся в СССР, прекрасно доказывают свою способность к гражданской активности и демонстрируют способности к освоению либерально-демократических норм в странах, где такие нормы не подавляются властями. Например, в Латвии поддерживаемое прежде всего русским населением политическое объединение „Центр согласия“ победило на выборах в латвийский сейм в 2011 году, а его лидер Нил Ушаков являлся мэром Риги с 2009 года»[267].
В России же в силу совокупности разных причин нарастал процесс политической демобилизации россиян: рост их представлений о том, что от их воли и интересов ничего не зависит в политической и экономической жизни, что приводит к падению желания граждан принимать участие в политической и общественной жизни, к формированию сознания пассивных подданных, зрителей, наблюдателей.
Реконструированный традиционализм в сочетании с относительно устойчивыми особенностями географии, хозяйства, культурных традиций страны — все это оказывает влияние на воспроизводство «имперского синдрома», который в определенной мере ныне формирует русло политического творчества в России, обусловливая высокую вероятность воспроизводства имперских черт в политике нашей страны. Вместе с тем мы решительно не согласны с популярными ныне утверждениями, отвергающими саму возможность становления гражданской нации в России и утверждающими неизбывность ее существования в качестве империи.
Так, историк А. Тесля заявляет, что в России «…невозможна гражданская нация, здесь невозможна подобная организация жизни народа, слишком высока ее стоимость»[268]. Мы же утверждаем прямо противоположное: накапливается все больше доказательств того, что Россия уже не может жить так, как жила в эпоху классических империй, не только потому, что внешний мир ей этого не позволяет; ее внутреннее устройство включает в себя обширные социальные пространства, занятые новыми институтами, которые буквально задыхаются в условиях низкого общественного доверия, подавляемого авторитарным государством.
На наш взгляд, российское общество переживает, но пока не осознает кризисное состояние своей постимперской ситуации. Этот кризис развивается медленно и неравномерно, но неуклонно и связан со столкновением унаследованного «имперского тела» и «имперского порядка» с новыми социальными, экономическими и политическими условиями. Многочисленные исследования последних лет подтверждают наличие прочной взаимосвязи между экономическим развитием и общим уровнем межличностного и институционального доверия. В условиях отсутствия гражданской нации, когда граждане не выполняют роли «народа, овладевшего государством», невозможно даже помыслить становление реальной, а не имитационной демократии, равно как и экономики долгосрочного роста взамен той, что построена на извлечении ренты из добычи природных ресурсов. Мы полагаем, что без гражданско-национальной консолидации российского общества невозможно выйти за рамки описанного Александром Эткиндом «суперэкстрактивного государства», в котором население (в глазах власти и в структуре экономики) становится избыточным, или попросту балластом[269]. Как доказывает экономист Пол Коллиер, именно лояльность нации и наличие инструментов гражданского контроля позволяют легитимировать работу государственных институтов, тем самым делая ее более эффективной. Благодаря гражданской нации, характеризующейся устойчивыми горизонтальными связями и доверием, люди воспринимают налоги не как выплату дани коррумпированным правителям, а как вложение своей доли в поддержание общественного порядка и благополучия[270]. Как мы уже отмечали, Бенедикт Андерсон называл гражданскую нацию «товариществом» и «братством». Эту же терминологию использует и Коллиер:
Совсем не случайно, что французские революционеры, возвестившие о наступлении современности, увязывали братство со свободой и равенством: братство — это то чувство, которое способно примирить свободу с равенством. Только если мы рассматриваем других как членов того же сообщества, то соглашаемся с тем, что распределительное налогообложение, необходимое для обеспечения равных возможностей (equity), не ущемляет нашу свободу[271].
ИСТОРИЯ«Этнополитический маятник»: крутые перемены в истории национальной политики и в динамике национального самосознания
Вводные замечания
Во введении и в главах первой части этой книги мы неоднократно подчеркивали волнообразный характер этнополитических процессов, не раз проявлявшийся как в мировой, так и в российской истории. Значительные колебания характерны и для одного из фрагментов таких процессов — национальной политики: комплекса доктрин и действий государства по отношению к различным народам (национальностям), проживающим на территории страны. Противоречивость присуща внутренней природе национальной политики любого государства хотя бы потому, что в этой сфере соединяется неизбежность поддержания универсального законодательства (общего для всех подданных или граждан) и противоположная необходимость — учета, в той или иной мере, культурного многообразия населения. Уже древнейшие государства Месопотамии и Египта вынуждены были время от времени менять свою политику по отношению к меньшинствам и этническому большинству, переходить от политики централизации к политике автономизации, от репрессий к толерантности, от «кнута к прянику». Значительные колебания политических стратегий в отношении многочисленных этнических и религиозных общин были характерны и для классических империй древности (Римская, Персидская, Византийская и др.), и для империй XVIII века (Австро-Венгерская, Британская, Османская, Российская и др.).
Советская национальная политика была беспрецедентно противоречива и изменчива, поэтому при ее описании часто использовалась метафора «маятника». Использовал ее и я в своих публикациях, назвав одну из своих монографий «Этнополитический маятник»[272]. При этом образ «маятника» одни авторы (я среди них) применяли исключительно как метафору, а другие — в качестве объяснительной модели.
В 2017 году группа петербургских политологов предложила свою гипотезу для объяснения механизма колебания «маятника национальной политики», понимая под ним следующее: «мягкие» волны в национальной политике СССР (защита интересов меньшинств, своего рода мультикультурализм, или коренизация) чередовались с «жесткими» (ставка на русификацию), причем каждая новая волна выглядела как реакция на недостатки и «перегибы» предыдущей[273]. Эта гипотеза опирается на «геополитическую теорию этничности» американского социолога Р. Коллинза.
Согласно этой теории, если в мирное время правительства готовы учитывать интересы меньшинств, то в периоды геополитического напряжения они стараются подчинить их интересам большинства, делая упор на национальное единение. Исходя из теории Коллинза, правомерно предположить, что «мягкие» волны национальной политики должны были приходиться на относительно мирные периоды советской истории, а «жесткие» — на периоды войн и конфликтов[274].
Не берусь оценивать релевантность и информативность этой теории применительно к условиям каких-то малоизвестных мне стран, например Китая, который изучал Р. Коллинз[275], но уж к истории Советского Союза она безусловно неприменима. Здесь задолго до войны завершилась «мягкая волна» (политика коренизации) и начались весьма жесткие, а точнее жестокие массовые депортации граждан по этническому признаку. Как показывают исследования Павла Поляна, уже в 1928–1933 годах проводилась массовая депортация финнов и ингерманландцев; в 1936‐м — депортация поляков; в 1937 году началась тотальная депортация корейцев с Дальнего Востока и выселение курдов и иранцев из ряда районов Закавказья. Массовыми были и послевоенные депортации народов 1946–1953 годов, а именно: украинцев Западной Украины, венгров и немцев Закарпатья, народов Прибалтийских республик, этнических меньшинств Псковской области, мегрелов из Грузии и др.