Это безумие — страница 21 из 30

– Да, это Сидония Платов. Вы не поверите, но ей всего девятнадцать лет.

– Да, верится с трудом, – отозвался я.

– Вот и мне тоже не верится, когда я вижу ее на сцене. Похоже, что ей доставляет удовольствие скрывать свою молодость. Я не знал ни одной актрисы, которая умела бы так и хотела перевоплощаться. Тщеславной ее никак не назовешь. Видели бы вы ее в «Проделках Анатоля», – там она совершенно другая, на себя не похожа. Здешние критики от нее без ума.

На комплименты не скупится, подумал я. Сразу после окончания спектакля меня пригласили познакомиться с труппой. Все актеры собрались в холле, своего рода гостиной, в дальнем конце студии. Все, кроме мисс Платов. Мы разговорились, а ее все не было. И тогда юный Коллинз предложил, чтобы все, кроме него, пошли в ближайший ресторан, а он дождется мисс Платов и приведет ее.

Мы медленно, не торопясь спустились с восьмого этажа, со мной рядом шла молодая актриса, с которой меня познакомили всего несколько минут назад. Не успели мы выйти на улицу, как появились Коллинз и мисс Платов – высокая, изящная, с движениями и грацией пантеры. И еще, это я заметил сразу, в ее голосе, когда она говорила не со сцены, была какая-то теплота, отзывчивость, что-то мягкое, мелодичное. Мы двинулись в сторону ресторана, но теперь с молодой актрисой шел Коллинз, а я – с мисс Платов. По пути мы о чем-то говорили: сейчас и не вспомню, о чем, – о спектакле, об актерах, о древних греках. Больше всего мне запомнилась не ее плавная, ритмичная походка, а энергия, порывистость молодости, легкость, жизнерадостность. От Андромахи у нее ничего не осталось, сейчас от нее веяло молодостью, она была красива и уверена в себе. В то же время было в ней что-то арабское, мне неведомое. Кто бы мог подумать, тем более предсказать, что в течение нескольких лет, зимой, весной, летом и осенью, мы будем неразлучны.

Ресторан, куда мы вскоре пришли, оказался пошловатым немецким заведением, обставленным под Средневековье. Коллинз тут же взял Сидонию под руку и усадил рядом с собой. Я сел напротив, рядом с молодой актрисой, той самой, с кем Коллинз шел в ресторан. Ее имени я не запомнил. В отличие от смуглой Сидонии с классическими чертами лица актриса была светловолоса и вид имела сугубо американский. Какие же разные были у них голоса! Актриса говорила сто слов в минуту, бойко, по-американски; у Сидонии же голос был мягкий, убаюкивающий. И еще одно различие. Сидевшая рядом со мной лихая платиновая блондинка была, сразу видно, очень сексуальна и умела себя подать, тогда как чувственность Сидонии была до времени скрыта, обнаруживала себя не сразу.

Она нравилась мне все больше, и я ловил себя на том, что время от времени встречаюсь с ней глазами. Да, наблюдал я за ней с интересом, однако на следующий день намеревался пригласить на ленч не ее, а блондинку. И хотя весь смысл завтрашнего ленча заключался в сексуальности мисс У. (назовем ее так), Сидония Платов привлекала меня куда больше, отчего, должен признаться, мои отношения с мисс У. не выиграли.

Мать Сидонии, рассказала мне мисс У., родом из Коннектикута и одно время работала то ли клерком, то ли стенографисткой. Мистер Платов, когда-то нищий галицийский еврей, впоследствии преуспел, остепенился и в Чикаго был фигурой весьма заметной.

Затем разговор зашел о режиссере Малого театра, и я вполуха слушал, как мисс У. им восторгается. Он был из Лондона. Или из Манчестера? Без средств к существованию, он сумел, однако, заинтересовать не только городских меценатов, но и молодых людей, мужчин и женщин, с актерскими способностями. Блондинке и впоследствии Коллинзу я дал понять, что режиссер этот очень меня заинтересовал, и вскоре после этого я был приглашен на деловую встречу в помещении театра. На этом чаепитии должны были присутствовать режиссер и его жена. В небольшой переговорной комнате, своеобразном салоне, я сошелся за чашкой чая с людьми самыми разными: поэтами, прозаиками, критиками, художниками, актерами, в том числе и с Сидонией.

В тот день она была в чем-то красном с черным и смотрелась полуиспанкой-полуамериканкой; короткие черные, цвета вороного крыла волосы обрамляли ее запоминающееся породистое овальное лицо и полную округлую шею.

Ее вид – и это при том, что собрались мы вовсе не развлекаться, – поразил и даже взволновал меня. Несмотря на всю важность нашей деловой встречи за круглым столом, где британский режиссер сидел напротив меня, излагал мне свои идеи и планы и отвечал на мои вопросы, я ни на минуту не упускал из виду эту девушку. Бесшумно передвигаясь у нас за спиной, она то задергивала шторы, то ставила цветы в вазу, то вносила какое-то блюдо и иногда замирала, вслушиваясь в то, о чем мы говорим.

Когда встреча подошла к концу, я к ней подошел.

– Судя по всему, вам не хотелось принимать участие в нашей беседе, – сказал я.

– Да, я обещала кое-чем помочь, к тому же немного опоздала.

– Я не спускал с вас глаз.

Она лишь улыбнулась.

– А сейчас, надо полагать, вы пойдете в ресторан ужинать, – сказал я.

– Да, меня пригласили.

– И поменять свои планы вы не можете?

– Ради чего?

– Не чего, а кого. Ради меня.

Она посмотрела на меня, а я посмотрел на нее. По ее словам, по дрогнувшим ресницам видно было, что она колеблется. А потом сказала:

– Хорошо, – так, будто это решение далось ей нелегко.

Я обрадовался – неожиданно для себя самого. Было во всей этой ситуации что-то забавное, веселое. Я предложил ей пройтись, и Сидония ответила:

– Хорошо, сейчас пойдем. Понимаете, мне надо пораньше вернуться, чтобы успеть загримироваться. В этой роли на грим уходит много времени.

И с этими словами она куда-то убежала и через минуту вернулась в долгополой синей пелерине и в темно-синей мальчишеской фетровой шляпе, лихо надвинутой на черные волосы и темно-карие глаза.

Как же прекрасен Чикаго зимним вечером! Темнеет рано. Шуршащий, похожий на пудру снег. И высоченные стены домов, и тысячи огней на бесконечно длинной, уходящей за горизонт, широченной набережной!

Я предложил пойти на юг, к озеру, мимо вокзала Иллинойс-Сентрал. Она шла со мной вровень, широким легким шагом. Мы вышли на берег, и на фоне ледяной черноты бурного озера она представилась мне каким-то бродягой, что смотрит не отрываясь на море жизни, то переливающееся на солнце, то погруженное во мрак. Мы поднялись на небольшой мост, перекинутый через железнодорожные пути, и она повернулась посмотреть на магию сверкающего огнями города.

– Прекрасный бы получился городской пейзаж, – сказала она. – Но он слишком тривиален – изобразить этот вид можно было бы только символически, вам не кажется?

– Верно. Так вы еще и картины пишете?

– О нет! Так, пытаюсь иногда нарисовать кое-что.

Эти слова она произнесла с такой юношеской снисходительностью, той непередаваемой снисходительностью, в которой заключаются сила и права молодости.

– Рисуете и играете в театре, – продолжал я, улыбнувшись.

– Да, играю, и довольно посредственно.

– Нет! Нет! Можете говорить что угодно, я вам все равно не поверю.

– Вот видите, мы только познакомились, а вы уже меня браните.

– Нет, восхищаюсь вами. Вероятно, еще и стихи пишете?

– Увы, нет. А очень бы хотелось.

– И танцуете.

– Ах как же я люблю танцевать! Хочу учиться танцам.

Мы подошли к ресторану, который находился на последнем этаже высокого здания. Глядя на тысячи огней внизу, о чем мы только не говорили! В Малом театре она всего год, но о ней только и разговоров, ее хвалят и драматурги, и поэты, и прозаики, и художники – очень, очень многие. Ее родители, мать особенно, всегда были противниками актерской профессии, хотели, чтобы Сидония, как и ее сестра, училась в каком-нибудь колледже на востоке. А она не хочет. Мечтает, поработав здесь, поехать в Нью-Йорк и устроиться в большой коммерческий театр. Разумеется, если родители не будут против.

И я представил себе птенца, что, испуганно озираясь, выглядывает из своего театрального гнезда, готовый испытать свои крылышки.

Я не мог отделаться от ощущения, что Сидония еще очень незрела, но своей прелестной поэтической незрелостью, девичьей неопытностью она импонировала мне. Да, еще совсем дитя, но умна, пытлива. Ах, беспредельная свежесть, энергия молодости! За спиной еще нет душевных травм и разочарований; впереди лишь надежда на счастье. Этой надеждой искрились ее глаза. Казалось, о жизни она мечтает интуитивно, совсем ее не зная. Но она много чего прочла – о да. Видно было, что она о многом догадывается, что-то подозревает, но чисто интуитивно. Оптимист по натуре, романтик, она гнала от себя все грубо материальное и верила только в красоту, в ее силу, в ее конечную победу. И почти тут же у меня родилась мечта. А что если, сказал я себе, помочь ей, просветить ее, чему-то научить? Почему бы и нет? Ведь так важно, чтобы с возрастом она не утратила своей детскости, романтики. Не мог бы я что-то для нее сделать? Стать ее другом, сохранить то, что в ней есть, и ничего не требовать взамен?

Между тем шел уже восьмой час, ей надо было торопиться в театр. Перед тем как выйти из ресторана, мы заговорили о будущем. Она должна снова со мной встретиться и побольше рассказать о себе. Меня всегда можно застать в библиотеке – я сижу там допоздна, если не иду ужинать в ресторан. А позвонить я ей не могу? Она дала мне свой адрес и домашний телефон.

У входа в театр мы расстались, но ненадолго: я поднялся в зрительный зал и еще раз посмотрел ту же пьесу, мне хотелось узнать о Сидонии побольше. После спектакля я вернулся к себе, сел работать, но, пока писал, продолжал о ней думать. И не столько об одинокой Андромахе Еврипида, сколько о совсем еще юной девушке в синей, до пола пелерине и в смешной фетровой шляпе.

И вот что еще вспомнилось мне в связи с нашей дружбой, которая с каждым днем становилась все тесней и тесней. Коллинз – тот самый, кто меня с ней познакомил, – побывал у меня после нашей последней встречи и признался, что очень к Сидонии привязан. По тому, как он о ней говорил, становилось ясно: хотя Коллинз женат и у него есть ребенок, Сидония – и как женщина, и как актриса – ему совсем не безразлична. Любопытно еще одно. О чем бы мы с Сидонией ни говорили, речь всякий раз заходила о Уэ