Это безумие — страница 27 из 30

– Ах, папочка, прошу тебя, перестань! Все ведь не так уж плохо. Я очень люблю Т., очень! И я так с ним счастлива, не могу тебе передать! Все мои надежды и чаяния связаны теперь с ним. Он столько всего для меня делает.

Она прижимала к груди его голову, гладила по щеке, по волосам. Мне же ничего не оставалось, как молчать. Так переживать за свою дочь! Питать такие иллюзии в соответствии с общепринятой общественной моралью! Я встал и направился к нему, но Сидония по-прежнему стояла между нами. И тут Платов заговорил опять:

– Да, я все знаю, Сидония. Но ведь ты еще совсем ребенок. Ты далеко не все понимаешь. И не можешь пока понять. А если ты ему надоешь, что тогда? Он выставит тебя на улицу, как последнюю девицу, что пустилась во все тяжкие.

Он осекся, его душили слезы, при этом в его голосе слышалось раздражение. Я же испытал некоторое разочарование от этого неприхотливого, старомодного представления о судьбе своенравной дочери. Сидонию выставят на улицу? Выбросят за ненадобностью? – сказал я себе, сообразив, что эта реплика может стать выигрышным аргументом в споре. Выбросят почему? Потому что не оправдала надежд? Смех, да и только! Она с тем же успехом может выставить на улицу и меня. Улыбнувшись, я начал было прикидывать, что ему отвечу, но Сидония меня опередила:

– Выставит на улицу? Тоже скажешь! Какая ерунда, папочка! Как будто я дам себя в обиду!

И она принялась перечислять все, что умеет и готова делать. Ко всему прочему, по старинке она жить не желает. Никогда не выйдет замуж по расчету, ради карьеры и денег. Отец должен понимать, что она хочет жить по своему разумению, иметь дело с тем, кто, как и она, стремится жить по-своему. И тогда, если он и она будут любить друг друга, у нее все получится.

Как же убедительно звучали ее слова! Сидония была великолепна. У Платова же вид был, прямо скажем, смущенный и невеселый. Все его прочные чикагские связи, весь его солидный достаток, равно как и консервативное воспитание, восставали против этих чуждых условностей современных взглядов.

– Я вас об одном прошу, – сказал он, поворачиваясь ко мне, – не будьте с ней жестоки. Она обласкана, избалована, своенравна, но сердце у нее доброе.

Я чувствовал, что любящий отец говорит серьезно, и дал ему слово, что не буду с его дочерью плохо обращаться. В эти минуты я поневоле испытывал к нему симпатию. Тягостный разговор кончился тем, что Сидония уговорила отца разделить с нами полуночный ужин. Наутро мы вместе позавтракали в его гостинице. Как мне показалось, Платов смирился с происходящим и предоставил заботиться о его дочери мне.

– Вы должны постараться сделать так, чтобы из нее получилось что-то путное, – сказал он на прощание.

После этого Платов и его дочь регулярно обменивались письмами, и он дал ей денег, чтобы она «ни в чем себе не отказывала», что с традиционной, устоявшейся точки зрения было худшей помощью, какую только может оказать отец своему чаду.

Другим памятным событием, случившимся примерно в это же время, стала встреча с юным Коллинзом. В июне он получил от Сидонии письмо, написанное под мою диктовку, после чего, насколько мне известно, их отношения прервались, – я, во всяком случае, очень на это надеялся.

И вот жарким сентябрьским днем он – свежий, улыбающийся, щегольски одетый в новенький, с иголочки серый костюм и светлую фетровую шляпу – возник в дверях нашей студии. Как дела? От друзей он слышал, что мы живем здесь, а поскольку у него были в Нью-Йорке дела, решил зайти. Как же он рад видеть нас обоих! Что в Чикаго? Да ничего нового, скучновато, уныло. За исключением разве что Малого театра, у которого много планов в предстоящем сезоне, рассказывать особенно нечего. Он говорил, а сам внимательно, во все глаза, разглядывал комнату, Сидонию и меня. Сидония, что неудивительно, интересовала его больше всего. Что у нее нового? Что поделывает? Он слышал, ей дали небольшую роль в пьесе, которая провалилась. Мне показалось – хотя, может быть, я и ошибаюсь, – что говорит он об этом не без некоторого злорадства. Еще я заметил, что той симпатии, с которой он относился ко мне в Чикаго, больше нет. Он был вежлив, обходителен, улыбался, но взгляд у него был какой-то язвительный.

Мне было очень любопытно, с какой целью он к нам пожаловал. Вернуть Сидонию? Уж не переписывалась ли она с ним втайне от меня все это время? Его замечание о том, что он собирается уйти из чикагской газеты, переехать в Нью-Йорк и заняться журналистикой здесь, меня, признаться, насторожило. Ага! Так вот что у него на уме! Приехал уговорить Сидонию от меня уйти. Стало быть, битва еще не кончилась, она еще только начинается. Я, разумеется, разозлился и в то же время испытал сильную душевную боль. С нее станется! Любовь любовью, а ей ничего не стоит, несмотря на всю свою страсть ко мне, к нему вернуться. Уйдет, и даже не поставит меня в известность, я был в этом уверен.

Как же загадочно вела себя Сидония! Она была так мила, так обходительна, так ласкова. И при этом озадачена. Я сразу же заподозрил, что она хочет произвести на него впечатление, и, как знать, возможно, вслед за написанным нами прощальным письмом последовало еще одно, ее собственное, в котором со свойственной ей вкрадчивостью она объясняла, почему написала первое письмо. (Вот что такое истинная любовь!)

И вот теперь она сидит на разноцветной, расшитой ею софе – соблазнительная, веселая, игривая. И в каком бы настроении ни находился Уэбб Коллинз, он имеет возможность видеть ее такой. Вокруг разбросаны самые экзотические наряды, в которых она выходила на сцену и в мир. Все утро – хотя я сидел за столом и писал – она, чтобы доставить мне удовольствие, наряжалась: мерила платья самого разного цвета и покроя, чтобы я лишний раз убедился, как самобытно ее искусство и какой у нее безупречный вкус. Здесь же, на мольберте или у стены, находились пастели и холсты Сидонии-художницы. И ее этот беспорядок нисколько не смущал, ведь Коллинз уже давно не жил с ней одной жизнью.

Любовь, наряды, молодость, надежды.

Время от времени я поглядывал на них обоих и думал о том, как же она неугомонна, какой кипучей энергией от нее веет. Думал – не мог не думать – и о том, какие чувства Коллинз в ней вызывает. Любит ли он ее по-прежнему? И как бы я ее ни ревновал, как бы бдителен ни был, я не мог ему не сочувствовать, не мог не радоваться, что она – моя.

Просидев час-другой, Уэбб ушел, из чего Сидония заключила, что между ним и его молодой женой не все благополучно. Возможно, сказала она, они собираются развестись, однако на чем основывалось это предположение, сказать не берусь.

Сидония оказалась права: спустя несколько месяцев Коллинз переехал в Гринвич-Виллидж и зажил в свое удовольствие – впрочем, вел себя вполне прилично. Сидония же настолько заполнила собой мою жизнь, что свела на нет все мои разнообразные связи, которые были у меня до ее приезда в Нью-Йорк. Не стану называть здесь имена тех, с кем я имел дело, женщин у меня было предостаточно, и, хотя жизнь до появления Сидонии я вел обособленную, они, эти мои подруги, меня вполне устраивали. Теперь же я не нуждался ни в ком, кроме нее, она единственная владела всеми моими чувствами и помыслами. Такого темперамента, как у Сидонии, я не встречал ни разу в жизни. Ее настроения, ее поступки, хорошие и плохие, были так загадочны, что объяснить их не представлялось возможным. Из всех женщин, с которыми свела меня жизнь, Сидония была самой независимой и не стремилась полностью на меня претендовать. Наоборот, несмотря на то, что она не раз признавалась мне в своих пылких чувствах, у нее всегда было столько дел, требовавших ее участия и внимания, что я часто задумывался (и задумывался всерьез), кто и по какому поводу на нее претендует. В самом деле, если я в свое время увлекался не одной, а тремя или четырьмя, даже пятью женщинами одновременно, что мешает и ей увлечься столькими же мужчинами?

Верно, исчезнув на пять-шесть часов, она бурей врывалась в студию и торопилась поскорей поделиться своими чувствами, а также какой-нибудь забавной сплетней, после чего бросалась ко мне в объятия. Меня же не оставляли сомнения, действительно ли так глубоки, искренни ее чувства. Ведь при всей любви к отцу она часто не слушалась его, огорчала. То же и с Коллинзом: было же время, когда она питала нежные чувства одновременно и к нему, и ко мне.

Хуже всего было то, что Сидония, как и я, была особой увлекающейся, ухитрялась флиртовать с несколькими мужчинами одновременно. С тех пор как она приехала в Нью-Йорк, у нее появилось несколько поклонников, о которых она часто говорила и которые вызывали у меня подозрения и даже ревность – они были явно к ней неравнодушны. Впрочем, среди ее знакомых не было ни одного, на кого я мог бы указать пальцем.

В любом случае у Сидонии было масса дел, тысячи забот и обязательств, и она часто пропадала на несколько часов, а то и на весь день. И все же ко мне она питала самые нежные чувства, что проявлялось во многих очень трогательных поступках. Более того, ради меня она всегда готова была пожертвовать своим временем, потратить свои деньги. Она всегда думала о нас обоих: куда мы вместе пойдем, что вместе сделаем, – все, и в будущем тоже, касалось не ее одной, а нас двоих.

Ее отец был человеком состоятельным, равно как и многие ее родственники; некоторые из них проявляли к ней интерес. И если бы на нее, паче чаяния, свалилось наследство, мы бы с ней знали, как им распорядиться. Все, что она зарабатывала на сцене или живописью, предназначалось не ей одной, а нам обоим. И очень часто, когда я оказывался на мели и вынужден был экономить буквально на всем, она протягивала мне руку помощи, помогала сводить концы с концами, к чему сам я был совершенно непригоден.

И все же со временем (а время у влюбленных летит незаметно) Сидония, хоть и украшала мне жизнь, все больше и больше меня раздражала: думаю оттого, что я не вполне понимал, что собой представляют ее многочисленные творческие увлечения и заботы. Дел у нее было столько, что она постоянно бросала меня одного, иногда на полдня, а иногда и на целый день, который я вынужден был коротать в одиночестве за письменным столом. Как так получилось, недоумевал я, что у меня вдруг образовалось столько свободного времени, когда я могу идти куда захочу? И