Это безумие — страница 29 из 30

Как-то раз, когда она куда-то уходила среди дня, я ее остановил:

– Скажи-ка, крошка, мы не расстаемся?

– Что ты, любимый! Нет! Нет! О нет! Никогда! Вот бы и мне умереть, когда умрешь ты, чтобы нас похоронили в одной могиле. – Ее ручки как канатом сдавили мне шею. В теплых карих глазах стояли слезы.

И все же, причем довольно скоро, мы расстались. Началось с того, что Сидония отправилась на гастроли с передвижным театром, с которым она тогда, за неимением ничего лучшего, связалась. Поехать с ней на все время я себе позволить не мог и приезжал только в те города, где они останавливались надолго, – в Чикаго, Сент-Луис, Питтсбург. Приезжать приезжал, но мечтал уже о другой, с которой только что познакомился. А она? Я часто размышлял, о ком думает она. И злился, негодовал, хотя виду не подавал. Улыбался, а сам клялся, что скоро, совсем скоро пошлю ее ко всем чертям!

А потом она поехала в Калифорнию – сниматься в кино, в самых тогда еще первых фильмах. И в свои письма вкладывала открытки (где-то они у меня затерялись) с видами: голливудское бунгало, солнце, цветы, утреннее и вечернее небо и «натурные съемки». Я разглядывал эти открытки, а сам неотступно думал: с кем она сейчас? С этим кинорежиссером! Он там? (Да, он был там.) С кем же еще!

И все же в наших тогдашних письмах: чудесных, длинных, ласковых, печальных, негодующих, страстных, – в письмах, в которых то и дело проскальзывали подозрения и упреки, сохранилась прежняя любовь. Некоторые страницы прямо-таки полыхали страстью!

Человеческие схождения и расхождения, встречи и прощания. Сходство и несхожесть. Иной раз я даже задавался вопросом: уж не иллюзия ли любовь? Состоятельна ли жизнь за отсутствием идеала? И не ограничивается ли наша цель в жизни самовосхвалением и самоуспокоением? А воздержание и верность ради давней любви, прошедшего счастья? Не являются ли они совершенно бессмысленным и смехотворным рыцарством? Только те, что способны на необузданное, непреодолимое влечение, вправе ответить на этот вопрос, так ведь? И еще одна мысль, пришедшая мне в голову сразу вслед за этой. Возможна ли истинная любовь между мужчиной и женщиной без близости, той близости, что, увы, вырождается в скуку? Мы что, вынуждены терпеть эту пресыщенность ради того только, чтобы испытывать более глубокую, более стойкую так называемую любовь? Воспоминания, что живут вечно, и любовное томление, что никогда не умрет, кончается скукой и лишает влюбленного былого счастья.

И вот в один прекрасный день, как раз когда Сидония была в отъезде, появилась Бертин и мгновенно завоевала мои мысли и чувства. Несомненно, как это часто бывает с женщинами, нашему сближению способствовала моя известность – своего рода гипноз славой, отнюдь не лестный для того, кто этой славой наделен. Как бы то ни было, на Сидонию моя очередная возлюбленная с бурным прошлым была совсем не похожа. Я сразу же увлекся бедностью и поэтичностью старого Юга и в то же время вовсе не собирался расставаться с Сидонией.

Ее калифорнийский ангажемент продолжался не один месяц. За это время Бертин, которой до смерти надоела приевшаяся секретарская работа, была у меня в студии частой гостьей и не без интереса разглядывала развешанные по стенам фотографии Сидонии и ее автопортрет маслом в полный рост. Какая же она стройная, по-кошачьи гибкая, такая восточная! Меня забавляла мысль, что здесь, в этих комнатах, внезапно сошлись два этих таких непохожих создания: Сидония – законная хозяйка, и Бертин, мечтающая добиться взаимности.

И вот Сидония возвращается. А Бертин тем временем преследует меня телеграммами, записками, даже телефонными звонками – добивается меня. Я же рвусь на части. То ли расстаться с Бертин? То ли в необъяснимом порыве тоски отвернуться от Сидонии? Думать только о том, что наша связь зашла в тупик, что я ею пресытился и тем не менее должен сохранить ей верность (Почему должен? Ответ даст только сердце.)

Почему, скажи, я привязан к тебе, Мой тенистый, мой ласковый мирт?[14]

И тут Сидония после моего очередного «приступа хандры» (ее выражение) с присущей ей решительностью поинтересовалась, уж не надоела ли она мне, не хочу ли я от нее избавиться, и сказала:

– Так больше продолжаться не может.

И хотя в глубине души отдавал себе отчет в том, что бессовестно лгу, я заверил ее:

– Нет, не надоела. Нет, не хочу.

И тем самым отложил этот тяжелый разговор на пару дней, самое большее – на пару недель. И все-таки чуть позже, несмотря на то что мы вновь были счастливы, вновь обрели друг друга, правда (или, если угодно, полуправда) всплыла на поверхность.

Произошло это, если не ошибаюсь, после alfresco, изысканного завтрака, который Сидония ухитрялась готовить «из ничего». Она сидела напротив меня за нарядно накрытым столом с серебряными приборами. Серо-зеленый халат, красные сандалии, волосы распущены. Соблазнительна, как всегда, но для других – не для меня: для меня даже ее соблазнительность была однообразна. Как же порочно человеческое сердце! О чем я в эти минуты думал, она, мне кажется, угадала по моим глазам. Быть может, я позволил себе какое-то невыразительное, малозначащее, бесцветное замечание. Сидония вскочила и устремила на меня свои сверкающие карие глаза:

– Возлюбленный! Уж не надоела ли я тебе? Ты, поди, от меня устал!

Нетрудно догадаться, что я ей ответил, причем не скрывая раздражения:

– С чего это ты взяла?

Но время уловок и отговорок, глупых или, наоборот, изящных, прошло безвозвратно. Говорить приходилось начистоту, и я это сознавал. В голосе Сидонии чувствовалась категоричность, решительность и какая-то безысходность.

– Конечно же, я знала, что это произойдет, – сказала она, обращаясь скорее к себе, чем ко мне. – Давно знаю. Ах как же все это грустно! Я-то надеялась…

В ее взгляде, в том, как она говорила, чувствовалось нескрываемое отвращение к переменчивости, непостоянству и в то же время какая-то покорность. Невероятно.

Радость прощается, приложив палец к губам[15]*.

Не успела она договорить, как я вскочил, стиснул ее руку и только открыл рот, как она добавила:

– Что ж, я ухожу от тебя, любимый. Придется уйти. Не уговаривай меня. И не говори, что тебе не все равно. Пойми, если я останусь, ничего хорошего не будет.

И хотя я вступил с ней в спор: что-то говорил, убеждал, не стоит, мол, торопиться, – она ушла. Не знаю, куда и к кому. Я потом часто думал, куда и к кому.

Не могу передать, в какую чудовищную пропасть рухнуло мое сердце, на меня тяжким грузом навалился какой-то тяжкий физический, а также умственный недуг. Ушла! Сидония ушла! И это после всех тех чудесных дней, что мы провели вместе. И вместе с ней ушли бурные страсти, обиды, мечты. И страх, ужасный страх, что все это время преследовал нас обоих. Наивно считать, что в человеке есть что-то кроме рассудка, что плоть страдает помимо мысли и нервов. Полная чушь! Вздор! Тешим мы себя и еще одной безумной иллюзией, полагая, что не существует того, что мы называем телепатией, передачей настроения и страданий на расстояние – так сказать, по беспроволочному телеграфу.

Ученые мудрецы придерживаются этой вздорной точки зрения по сей день. Подобный вздор можно объяснить лишь недостаточным развитием нервных клеток. Всю жизнь меня преследует, разрывает мне сердце горькая истина: та, что близка мне духовно, далека от меня плотью. Сил сопротивляться этой истине не хватает, излечиться от нее можно лишь на время. Часто говорят о «злокачественном животном магнетизме». Да, такой магнетизм наверняка существует. Но как быть с умственной радиацией, которая вовсе не «злокачественна», а всего лишь тоскует и отчаивается. Рекомендую подумать об этом ученым мужам, что безвылазно сидят в библиотеках и лабораториях. Пора бы им заняться «ментальной радиоактивностью».

Но я отвлекся от своего тогдашнего угнетенного состояния. Много недель подряд после ее ухода я находился в самом беспросветном отчаянии. Перед моим мысленным взором проходили дни нашей совместной жизни. И вот однажды ночью, недели через две после ее ухода, я лежал в своей студии и пытался заснуть. Полночь, половина первого, два… Часы на башне по соседству пробили половину третьего, а я по-прежнему думал о ней. А потом я, должно быть, задремал; разбудил меня тихий, едва слышный стук в окно: тук-тук-тук. Кто бы это мог быть? И чем стучит? Ведь до окна с тротуара не достать. Стряхнув с себя тяжелый, утомительный сон, я вскочил, не совсем понимая, что происходит, и выглянул из окна. В слабом свете далекого уличного фонаря стояла – наполовину на свету, наполовину в тени – Сидония с тросточкой в руках. Стояла, подняв голову, и с каким же печальным, отчаявшимся видом: боялась, видимо, меня не застать. Я распахнул окно. Ноябрь. Холодно.

– Сидония, родная! Бога ради, входи! Я спущусь и открою тебе дверь! – И я заключил ее – хныкающую, дрожащую от холода, духовно истерзанную – в свои объятия. – Дитя мое, любимая моя, ты давно стучишь? Я спал.

– Ах, любимый, обними меня покрепче!

Сколько же раз она так говорила!

И я ее обнял, обнял изо всех сил. Но наступило утро, прошел день, и еще два-три дня, и во мне все переменилось. Какие же странные эти наши внутренние вспышки! Вопреки всем разумным доводам, они сжигают разум дотла, устанавливают новые правила, новые потребности.

А Сидония вновь и вновь повторяла, что сошлась со мной от слабости. Да, она приходила ночью, потому что до предела измучилась от соблазнов, от непреодолимого очарования былых дней. Но все впустую: излечиться от этого очарования она не могла. Все кончилось только потому, что невозможно было смириться с тем, что это должно кончиться. И хотя вернулась, понимала: конец близок, его не избежать. Я бы все равно не был бы ей верен, это было не в моих силах.

А она? Так ли уж она изменилась? Нет? Разве я об этом не догадывался? Кроме того, мы были слишком сильны (или слишком слабы), чтобы переносить измены друг друга, не отомстив. И это она тоже понимала не хуже меня. Ей тоже приходилось бороться с собой, не только мне. Разве мне это было неизвестно? Известно.