И мы увиделись. Спустя неделю, побывав с ней, и не один раз, в ресторане, на дансинге, в театре, я пригласил Вильму к себе, и она согласилась, после чего на протяжении полутора месяцев я так ею увлекся, что с Аглаей встречался реже обычного и, случалось, даже забывал о ее существовании.
Впрочем, несмотря на эту новую связь, Аглая оставалась для меня такой же желанной, как и раньше. Я решил: если, узнав о моей измене, она меня не бросит, не брошу ее и я. Да, Аглая не стала менее красивой и желанной, но ведь теперь была у меня и другая женщина. Она отличалась ничуть не меньшим, если не большим, шармом, к тому же была в ней новизна, оригинальность, загадочность – все то, что так привлекает нас в новых знакомых.
И то сказать, как же интересно и приятно слышать новый голос, видеть новое лицо, встречаться с женщиной, которая иначе одевается, разговаривает, смеется – тем более если женщина эта молода и хороша собой.
Верность? Измена? Разве может мужчина или женщина в вихре новых увлечений задумываться о подобных тонкостях? Нет, конечно! Вожделение столь сильно и непреодолимо, что об него разбиваются все теории и понятия о постоянстве и нравственности. Под воздействием наших увлечений эти понятия воспринимаются иначе, меняются и без этих изменений не могут существовать.
Сексуальная жизнь человека – это его поведение, а не теория, и поведение это определяется его природой. Откровенно говоря, я был одним из тех, кто на себе ощутил все прелести и превратности подобного поведения. Какие же муки и в то же время какой же любовный пыл я испытал! Вожделение от лица, улыбки, локона, нежного, проникновенного взгляда.
Во все века наша литература воспевала вожделенную красоту груди, бедер, ног, талии; радость, счастье от соития с возлюбленной. Но не будем себя обманывать: нам воспеть чувственную красоту возлюбленной не позволит ханжеская нерешительность.
Мое отношение к Аглае нельзя назвать однозначным. Слава богу, говорил я себе, что никогда не давал ей повод обманываться на мой счет. С самого начала она знала, с кем имеет дело. Так почему же теперь, когда моя привязанность к ней ослабела, мне следовало пренебречь своим новым увлечением?! Скажи я Аглае, что всецело предан ей, и она бы наверняка недоверчиво улыбнулась. И то сказать, откуда было взяться в сложившихся обстоятельствах этой преданности, ведь она входила в противоречие с удовольствиями, которые я получал от жизни, от приобретенного опыта. По сравнению с желанием разнообразить жизнь, расширить жизненный опыт мои чувства к Аглае были недостаточно сильны.
Излишне говорить, что не прошло и двух, самое большее – трех дней после моего знакомства с Вильмой, как Аглая что-то почувствовала. То, как я себя вел, сразу же навело ее на мысль – что-то изменилось.
Возможно, я перестал относиться к ней с прежней теплотой, интересом. Как бы то ни было, у нее немедленно возникли многочисленные вопросы. Я что, ее разлюбил? Что-то случилось, любимый? Вернулась Ленор? (Я, разумеется, высмеял это вздорное предположение.)
Ее, однако ж, не убедил. Во мне что-то переменилось? Вот только что? Я кого-то встретил? С тех пор как я покинул их квартиру на Риверсайд-драйв и она проводила со мной меньше времени, исключить такую возможность было никак нельзя. Этого она и боялась. Но ведь она так меня любит – неужели я не могу хотя бы некоторое время ей не изменять? Не хуже же она остальных!
Сейчас мне уже трудно сказать, как в возникших обстоятельствах я на все эти вопросы и упреки реагировал. У многих эмоции, возникшие у любителя острых ощущений, откровенная наглость, с которой он позволяет себе этими эмоциями делиться, не вызовут ничего, кроме широкой улыбки.
И тем не менее против истины не пойдешь. В перемене увлечений и настроений и состоит, собственно, суть и пафос нашей жизни. Как часто, наблюдая за Аглаей и за другими до нее, становился я свидетелем того, как эта наша переменчивость присуща даже тем, кто отличается устойчивым, твердым нравом.
Ты хочешь одного, другой – другого. Мне нужна ты, тебе – другой. Я тебя люблю – и не отпускаю, ты же любишь другого – и хочешь быть свободной. Отсюда – сердечные муки, стенания, смерть.
Человек ищет перемен. И в то же время боится, когда перемены происходят слишком быстро и хаотично. Если же ему что-то достается, он будет стремиться удержать это достояние хотя бы на время.
Объятия, ссоры, пожатие руки, ищущие губы – вожделеешь ко всему новому! Кто хочет перемен? Вы? Я? Перемены существуют независимо от нас. И от этого никуда не деться. Это закон. Его не перепишешь. Его не избежишь. Мне это не по силам. Человек меняется – и с этим уж ничего не поделаешь!
В ситуации, в которой оказались мы с Аглаей, мне было очень не по себе – и это притом, что изменился я, а не она. Ее состояние я понимал ничуть не хуже своего собственного. Понимал, что, узнав всю правду, она будет очень страдать, точно так же, как я, лишившись возможности действовать по своему усмотрению, испытаю глубокое разочарование. Мучиться будем мы оба: я – от того, что меня держат на привязи, она – от того, что меня лишается. В то же время я успокаивал себя тем, что до тех пор, пока она ничего не знает, никаких мучений ни она, ни я испытывать не будем. А раз так, что плохого в том, чтобы продолжать встречаться с Вильмой, ведь в вечной любви я Аглае не клялся?
Вот почему я поднимал Аглаю на смех, стоило ей завести разговор о том, как я переменился, и одновременно с этим боялся, как бы Вильме не взбрело в голову зайти ко мне в то время, когда у меня в гостях Аглая. Девушкой Вильма была импульсивной и в то же время осмотрительной, сдержанной, юной насмешницей, такой же, как Аглая.
Но прошло совсем немного времени, и Аглая была вынуждена с существованием Вильмы смириться. Она столкнулась с нами лицом к лицу, когда мы выходили из моей квартиры. Вильма шла со мной под руку, своенравно и весело пританцовывая.
Я заметил Аглаю издали и по ее лицу сразу сообразил, что она все видит и понимает. Лицо белее белого, и даже походка, когда она подошла ближе, напряженная, неестественная. Она посмотрела на меня, потом на Вильму; взгляд ядовитый и в то же время какой-то беспомощный. Посмотрела и, не сказав ни слова, прошла мимо. И как я ни старался, хорошее настроение мне сохранить в тот день не удалось. Я напрягся, сник, и Вильма обратила на это внимание.
– Кто эта девица? – полюбопытствовала она.
– Еще что спросишь? – сделав над собой усилие, отозвался я. – Почему ты спрашиваешь?
– Потому что она как-то странно на нас посмотрела. Держу пари, ты тоже ее знаешь, – заключила она и испытующе на меня взглянула. Надо отдать Вильме должное: собственнический инстинкт у нее отсутствовал.
Но Аглая! Я не мог забыть ее лица. Оно преследовало меня, мешало повеселиться на Кони-Айленде, куда мы с Вильмой в тот вечер направлялись. Не мог же я не думать о том, как Аглая, должно быть, страдает и во что выльется наша с ней следующая встреча. Если только она захочет встретиться, но что-то мне подсказывало, что захочет, – и этого я боялся больше всего. Из чувства ко мне, а также из присущей ей широты мышления она, я точно знал, не станет обвинять ни меня, ни другую женщину, скорее уж себя, за то, что своими страданиями всем причиняет беспокойство.
Я задумался. Задумался и расстроился. Хотите верьте, хотите нет, но я вновь ее полюбил, и очень сильно. Ее дом! Какое же счастье я там испытал!
Прошел день, потом два дня, потом – три. Прелесть Вильмы потускнела, я уже подумывал, как бы от нее избавиться. Поскорей и навсегда. Ведь это она (не я же!) всему виной. Как же у меня было тяжело на сердце!
И тут, вечером третьего дня, в одиннадцать, как раз когда я собирался идти разыскивать Аглаю получаю с посыльным записку:
«Любимый, какой же ты жестокий! Я уже давно жду от тебя известий, вчера прождала целый день, и позавчера, и всю прошлую ночь. Тебе что же, нечего мне сказать? Не могу заснуть. В одиннадцать пойду к мемориалу Гранта – помнишь, небольшой каменный постамент, где мы с тобой стояли однажды вечером. Неужели ты настолько меня разлюбил, что тебе совсем нечего мне сказать?»
От этих слов веяло неподдельным страданием. Я схватил шляпу и трость, вызвал такси и подъехал к мемориалу, не зная толком, как себя вести. Она уже была здесь, шла мне навстречу. В свете дуговых фонарей ее изможденное лицо поражало какой-то восковой бледностью, под глазами лиловые разводы, как будто ей поставили синяки. А все оттого, что предается тяжким раздумьям.
Какой ужас, подумал я. Как же я бессердечен! Я поспешил ей навстречу, и она, без тени упрека в глазах, даже не глядя на меня, взяла мои руки в свои и крепко их сжала.
– Ничего не говори, – едва слышно сказала она. – Пожалуйста, не говори сам и не вынуждай говорить меня. Я не в силах. – И тут вдруг она отвернулась, нет, не резко, не порывисто, а как-то мягко, и по тому, как вздрагивают ее плечи, я понял, что она плачет.
– Аглая! Любимая! – вскричал я. – Как ты не понимаешь, если б я тебя разлюбил, меня бы здесь не было. Я боялся прийти, думал, что, может, я тебе не нужен. Но я тебя не разлюбил, честное слово! Прости меня!
– Пожалуйста, прошу тебя, любимый, – сказала она, – ничего не говори, я этого не перенесу. Ах, уж лучше б я не видела, как она повисла у тебя на руке. Ах! – Она осеклась, и плечи вновь судорожно затряслись.
– Аглая! – взмолился я. – Ты же знаешь, как нужна мне. Знаешь, так ведь? Конечно же, знаешь.
– Только ничего не объясняй, любимый, это не поможет. Ни мне, ни тебе. Ты же и без слов все понимаешь – и про меня, и про себя. Лучше б мне было не видеть. Это так тяжело. Лучше б мне было не видеть! – И внезапно добавила: – Обними меня, обними меня, пожалуйста. Обними, и давай вот так, молча, постоим. Не нужно ничего говорить.
У меня брызнули слезы. Я не мог сдержать рыданий. Ее нежность, ее страдания совершенно меня раздавили. Подумать только, сказал я себе, она так красива, так умна, так благополучна, что по идее должна быть счастлива, она же, влюбившись, несчастна.