Как же трогательны страдания, которые она испытывает! Как же она благородна, прелестна, чувственна, непредсказуема! И при этом не требует объяснений, ни в чем меня не упрекает, лишь просит, чтобы ее покрепче обняли, хочет ощутить тепло и сочувствие. И чье? Человека, который больше всего перед ней виноват, причинил ей тяжкую боль. Как вести себя с женщиной вздорной, своенравной, непокорной, я вполне себе представлял, но с такой, как Аглая?..
Так мы просидели больше часа, я пытался оправдаться и, как мог, извинялся за свое непостоянство, она же гладила мне руки, прижималась ко мне всем телом и повторяла:
– Ничего не говори! Только обнимай меня покрепче!
– Аглая, любимая, уже очень поздно, – сказал я наконец. – Твои родители… ты же их знаешь. Тебе пора домой.
– Да, знаю, знаю, останови такси, слышишь? И доезжай со мной до самых дверей. Сейчас, в эти минуты, я не в состоянии с тобой расстаться. Боже, как же мне хочется провести с тобой эту ночь! Какое это было бы счастье!
Я остановил такси, и мы сели. В квартале от ее дома я велел таксисту остановиться и стал ждать, пока Аглая придет в себя.
– Приедешь ко мне завтра утром? – спросил я.
– Да, да. Как только смогу улизнуть, приеду! Ох как же я ослабела!
С этими словами она вышла из такси и направилась к дверям своего дома, а я, погрузившись в невеселые раздумья, вернулся к себе.
На следующий день произошло полное примирение – и это притом, что Вильма оставалась при мне и меняться я не собирался. Какую бы цель, благородную или дурную, мы ни преследовали, пользы она нам не принесет, если не будет соответствовать нашему нраву. Как бы ни сочувствовал Аглае, я отдавал себе отчет в том, что по природе своей не склонен к постоянству, не могу подолгу испытывать чувство к одной и той же женщине.
Меня, человека переменчивого, увлекающегося, прельщали многие, очень многие. Я шел своим, часто одиноким путем свободного, необузданного, ни с кем и ни с чем не связанного существа. И Аглая это понимала. И от этого мы становились еще ближе.
И тем не менее ее судьба вызывала немало горьких мыслей, ее страсть стоила ей многих душевных сил.
– Не знаю, смогу ли я и дальше переносить все это, – как-то сказала она мне. – Я ведь с самого начала знала, как все будет и как поведешь себя ты. А теперь… – Она сделала паузу, по всей видимости, задумавшись над тем, что еще сказать, а потом с иронической усмешкой кокетливо добавила: – Какой же ты, однако, искусный лжец! С какой убежденностью доказываешь свою невиновность! – После чего стала попрекать меня моими лживыми заверениями.
Я же в качестве самозащиты ответил ей старой поговоркой про любовь и войну.
– Раз я тебя так люблю, – сказала она мне на это, – приходится тебе верить, другого выхода у меня нет. В противном случае, думаю, я бы повела себя иначе. Но ведь ты же пока все равно меня любишь, я знаю. Пусть даже она тебе и нравится. Она моложе меня, и потом, она новая… Но ведь не любит же она тебя больше, чем я, правда? И потом, она ничуть не красивее меня. Ты вернешься. Может даже, она уйдет, а я останусь.
И как в воду смотрела. Какой бы соблазнительной ни казалась мне Вильма вначале, связь наша продолжалась только до следующей осени: она уехала из Нью-Йорка на гастроли. Интерес к ней я потерял по двум причинам. Во-первых, в ее взглядах на жизнь не хватало романтики, и, во-вторых, она была слишком практична, расчетлива.
Уехать уехала, но продолжала забрасывать меня забавными, но не слишком эмоциональными письмами, в которых рассказывала о своей работе и о своих романах, рассчитывая, что я ее пойму и ей посочувствую, что я и делал, насколько это было в моих силах. Продолжалась наша переписка недолго: очередное увлечение, о котором я узнал впоследствии, так ее захватило, что больше я о ней ничего не слышал.
Аглая же была, как и раньше, со мной, мы встречались у меня в квартире или у нее дома, где иногда я оставался ужинать и наслаждался всегда любопытным, а иной раз и запоминающимся обществом, в котором вращались Мартыновы.
Какой же очаровательный был этот дом! Какие умные гостеприимные люди! Все десять лет, что мы поддерживали дружеские отношения, я испытывал чувство единодушия и покоя, пока время и разного рода превратности судьбы – дела, браки, переезды, смерть – нас не разлучили.
И все это время – как это ни покажется странным – Аглая была моей главной поддержкой и опорой, и не только чувственной, но и эмоциональной. Она окружала меня заботой мало сказать дружеской – материнской, только и думала о том, как бы ввести меня, человека независимого, эгоцентричного, в круг близких ей людей.
Совсем еще молодая, она прекрасно разбиралась в людях, чувствовала мое отношение и к себе, и к Вильме. Понимала, что всему виной мой темперамент, и если отношения рвутся, то навсегда; восстановить их невозможно. В таких случаях вместо этих связей появляются другие, и если между мужчиной и женщиной возможно истинное чувство, то лучше в эти отношения не вмешиваться, дать им развиваться своим путем.
Теперь, во всяком случае, как-то сказала она мне, после всего, что ей пришлось пережить, она не станет – не сможет – так же сильно страдать снова. И до тех пор, пока она верит, что я люблю ее не меньше любой другой, она постарается не роптать на судьбу, ничего не говорить и делать вид, что все идет своим чередом. Теперь-то, сказала Аглая, она знает, что я из тех мужчин, кому необходима свобода и кому важно постоянно набираться разнообразного опыта. Пока она в меня влюблена, ставить мне условия она не станет.
Но если когда-нибудь я все же захочу развестись и на ней жениться, все наши с ней проблемы останутся в прошлом. Став моей женой, она перестанет нервничать, сокрушаться, как теперь. Никаких нервов! Я смогу жить так, как мне заблагорассудится.
Каким бы мечтам она ни предавалась, какие бы прогнозы ни строила, наши отношения не только не улучшились, но даже ухудшились. Вопреки всем своим заверениям, Аглая продолжала нервничать, и однажды, вскоре после окончания моего романа с Вильмой, заподозрив, что я увлекся другой (что соответствовало действительности), пришла ко мне рассказать, что на днях отец позвал ее к себе в кабинет и заговорил с ней очень ласково, но настороженно.
Почему уехал лейтенант? Почему она допустила, чтобы он уехал? Она что, не понимает, что ее молодость проходит? На ярмарке невест двадцатитрехлетняя котируется ниже восемнадцатилетней. Почему она замкнулась в себе? Чем она раньше только не увлекалась, куда только не ходила, а теперь за вычетом музыки и чтения у нее не осталось никаких интересов, а если они и есть, он про них ничего не знает. Почему? Чем она занимается? На что тратит время? У нее есть кто-нибудь? Он знает этого человека? Какая-то тайная связь, с которой она не в состоянии порвать? Не может ли он ей помочь? Неужели она не понимает, как он ее любит? Не понимает, что она, что бы там ни было, может ему довериться, рассчитывать на его помощь?
И она может не беспокоиться, он никому ничего не скажет, если только она сама этого не захочет. Даже ее матери. Даже если этот человек женат и связь с ним ничем не кончится. Он и сам когда-то был молодым, у него были девушки, были и замужние женщины, бывало всякое. Ее мать знала о его романах и не вмешивалась. А он, в свою очередь, не вмешивался в ее жизнь и во всем ей помогал: деньгами, советами, молчанием, – всем понемногу.
Он говорил, вспоминала Аглая, посадив ее себе на колени и лаская ее. Отца она любила больше всех, но и ему ничего не говорила – не могла, не хотела.
Ни за что! Нашей тайной ни она, ни я ни с кем делиться не собирались. Хотя Аглая знала, что отец никому ничего не расскажет, ее не выдаст, все равно не хотела ему говорить, потому что боялась, что вне зависимости от того, будет Мартынов молчать или нет, он вполне может прийти ко мне и завести дружеский разговор, поделиться со мной своими проблемами, в том числе и этой; она прекрасно знала, как это бывает. Мне бы это не понравилось, да и ей тоже. Нет-нет, на этот счет мне беспокоиться нечего.
Я стал уговаривать ее расстаться со мной, говорил, что я ее не стою, что она красива, богата, может выбрать любого из многих наших общих знакомых и таким образом устроить свою жизнь. Но стоило мне заговорить на эту тему, как она зажимала мне рукой рот, чтобы я помалкивал. К чему эти разговоры? Разве я не люблю ее хоть немножко, хоть самую малость? Разве она не просила меня на ней жениться? Не настаивала на этом? Пусть будет как будет – она ведь просто пересказала мне, что сказал ей отец.
И все же я не мог не чувствовать, что Аглая втайне страдает. Другим она радовалась от души, улыбалась, мне же – как-то вымученно. В то же самое время слезы, дурное настроение, которые она могла себе позволить в мое отсутствие, при мне «исключались». Она делала над собой усилие, да и человеком по природе была жизнерадостным. Случалось, она даже посмеивалась над моими проблемами, которыми я с ней иной раз делился, называя ее моей духовной матерью. Поднимала меня на смех, но всегда, всегда в этом смехе таилось страдание.
Аглая! Чудная Аглая! Где бы ты ни была – прости.
В этом месте отвлечемся. Мне предложили написать книгу о Европе и обеспечили необходимыми средствами. Такой возможностью никак нельзя было пренебречь, о чем я и сообщил Аглае. Себе же сказал: вот ситуация, когда Аглае сподручно будет избавиться от своей страсти и понять, сколь нереальны ее надежды соединить со мной свою жизнь.
Она не увидит меня шесть, а то и восемь месяцев, может, и больше. У нее будет время подумать, возможно – найти себе кого-то еще. Влияние родителей также наверняка сыграет свою роль. И хотя писал я ей не слишком часто, находясь под впечатлением от того, что видел и делал, от нее приходили многочисленные и прекрасные письма и телеграммы.
Как поживает ее малыш? Ее любимый? Он радуется жизни? Он видит все, что хотел увидеть, встречается со всеми, с кем хотел встретиться? А как ему девушки в Англии, Франции, Италии, Германии? Ах, могу себе представить! Такому, как я, верить нельзя. И все же я ведь о ней порой вспоминаю, правда? Она уверена, что вспоминаю: она же все время обо мне вспоминает и ждет не дождется того дня, когда я вернусь и заключу ее в свои объятия. Риверсайд-драйв, моя комната – все как было. Утром, вечером и в полдень она по-прежнему смотрит из окна на реку и думает о том, как же было замечательно, когда я у них жил и на реку мы смотрели вместе. Тогда было замечательно, а теперь – грустно. Бродвей, Сентрал-Парк-Уэст, моя квартира. Иногда, проезжая в тех местах, она поднимает глаза, и ей становится так больно… Меняется время, меняется жизнь.