Это будет вчера — страница 12 из 29

– Григ, перестаньте, Григ! – и чья-то сильная рука выдернула из моей кожи булавку. Струйка крови растеклась по ладони.

Ольга сидела у моих ног и держала в руках мою окровавленную ладонь.

– Ольга, – прошептал я пересохшими губами, – Ольга, вы избавили меня от физической боли. Но не более…

– А более и не надо. Остальную боль вы расскажете мне. Все-таки, Григ, ваши глаза говорят, что в вашей душе есть еще крест.

В моей душе есть крест. И на мою душу он падает холодным серебряным металлом. Когда-то мне его подарила Мышка.

– Он тебя будет хранить, – улыбнулась она. – А еще чуть-чуть я.

Ты меня хранила, Мышка. Как и маленький крестик. Больше меня хранить некому. И больше не надо.

Ольга сидела напротив меня, поджав свои большие накрашенные губы. И мне почему-то так захотелось ее поцеловать.

– А ведь она вас любила, Григ, – Ольга улыбнулась своей белозубой ослепительной улыбкой.

– Я ведь тоже ее любил. И, видимо, люблю…

– Но тогда… Куда ушла, испарилась ваша любовь?

– В никуда. В никуда, Ольга. А такое понятие, как никуда не существует. Это вечность. И это я понял сейчас, сегодня…


А тогда… Тогда дорогой, в лаковой черной обертке фотоаппарат поселился в нашем маленьком доме. И мы поначалу ликовали, как дети. И даже забыли про скрипачку, бешено играющую по вечерам. Только перед самым сном нам становилось немного грустно и мы друг от друга прятали эту грусть. Мышка даже говорила, что вовсе и не любила никогда Моцарта – его музыка слишком сумбурна и беспорядочна – так пыталась она меня успокоить. А я отвечал, что Моцарт, может, и был гением, но его сумасшедший гений не подходил нашей мирной любви. Так мы, утешив друг друга, тесно обнявшись, мирно засыпали. Хотя каждый из нас прекрасно понимал ложь. Мы оба очень любили Моцарта. И нам обоим его так не хватало. Нашему простенькому, безалаберному миру, пахнущему до головокружения белым-белым жасмином.

Моя работа шла в гору, и я окунулся в нее с головой. Мышка, уже начисто забыв, что когда-то играла на скрипке, помогала мне с утра до ночи. Я ежесекундно чувствовал рядом ее плечо, ее помощь становилась для меня бесценной. Хотя вечером она уже не рассказывала сказочки, мы вместе подолгу мечтали, как совсем скоро про мои фотографии узнает весь мир, и этот мир я брошу к ногам рыжеволосой девушки.

И все же… Все же я чувствовал, что моя настоящая победа еще далеко. Фотографии были неплохими, в них было много солнца, много любви и много огненно-рыжей Мышки. Но не более. Мне хотелось гораздо большего. Меня уже потихоньку замечали в профессиональных кругах. Но я еще часто ловил на себе презрительные взгляды, брошенные на мои рваные джинсы и линялую майку. И если мои фотоснимки становились все профессиональнее, лучше, то наш потрепанный, выцветший мир под протекающим потолком по-прежнему не изменялся. Мне было больно от этого. Но с этой болью я уже не делился. Мне казалось, Мышка бы меня не поняла. Она думала, что если есть фотоаппарат, есть любимое дело, есть крыша над головой и есть любовь, пахнущая белым-белым жасмином, этого для жизни вполне достаточно. Я же так далеко не думал. Мое самолюбие не давало право на такие мысли…

Это случилось однажды. Однажды, когда вновь пошел дождь. Уже не хлесткий ливень, уже не ослепляющая молния, уже не раскатистый гром. Дождь был какой-то мелкий, скользкий, неприятный, и мне стало досадно, что работа, которая так удачно началась в лучах яркого солнца, так и не завершится сегодня.

И я, спрятав в лаковый футляр свой дорогой фотоаппарат и втянув голову в плечи, молча побрел по направлению к дому, своими старыми кодами шлепая по вязкой грязи. Я чувствовал усталость, давящую на мои заплетающиеся ноги. И от усталости, досады и раздражения уселся на какую-то мокрую лавку и прикрыл глаза. Я задремал и сквозь легкий сон почувствовал чье-то дыхание. Я вздрогнул и открыл глаза, и увидел высокие лаковые сапоги и огромный цветной зонт, закрывающий лицо. Я поежился и подумал, что кто-то все же гораздо счастливее меня. Во всяком случае у него есть непромокающие сапоги и непромокающий зонт.

– Может, ко мне рискнете под зонтик? – услышал я хрипловатый женский голос. – Во всяком случае, не мокнуть же под этим гадким дождем.

Я мгновенно уловил легкий иностранный акцент. Мне он почему-то понравился. И я, не сопротивляясь, а, напротив, поддаваясь желанию укрыться от этой мокрой скуки, сунул голову под яркий огромный зонт, и сразу же столкнулся с ней лицом к лицу. и она мне сразу же не понравилась. Коротко стриженные абсолютно бесцветные Белесы. Какие-то впалые блеклые глаза и неровные зубы. Она улыбнулась мне неровными зубами. Я поежился.

– Здесь лучше, правда?

Я уже не знал правду. Но под зонтом стало, действительно, лучше и, как мне показалось, теплее. И если первым желанием, когда я увидел ее невыразительное лицо, было желание уйти, то потом я ему уже не поддался.

– А я вот люблю, – заговорила она своим хрипловатым голосом с иностранным акцентом, – вот в такую погоду. И под дождем. Вы тоже романтик, я угадала?

Я пожал плечами. Я не знал, что ответить. Наверно, романтик. Но мой романтизм, когда-то украшенный солнечным светом и смехом рыжеволосой девушки со скрипачкой в руках, стал почему-то блекнуть. А оставался только неприятный мелкий дождь, яркий зонт и хрипловатый голос незнакомки. Судя по короткой стрижке, я подумал, что она непременно немка.

И предложил:

– Может быть, выпьем где-нибудь пива? – мне очень хотелось выпить.

– Пива? – она удивленно вскинула своими выщепленными бровями. – Оно такое холодное – пиво. Может быть, чай? Я здесь живу… Совсем недалеко. Хотите?

Мне ужасно не понравилось ее предложение. Мне вдруг так захотелось увидеть Мышку. Уткнуть лицо в ее рыжие волосы. Со всей силы пожать ее тонкие пальцы.

– Чай? – машинально переспросил я, и мой взгляд упал на высокие лаковые сапоги. – А почему бы и нет?

По дороге, так же укрывая меня ярким огромным зонтом, она спросила мое имя. И я не знал, как ответить. Я не любил свое имя и перед иностранкой оно прозвучало бы еще более смешно. Я откашлялся.

– Вообще-то моя фамилия Гордеев. Григорий Гордеев…

– О, значит, Григ! Можно я так вас буду звать?

Григ! Ну, конечно, Григ! Все сразу стало на свои места. И как мне раньше не пришло в голову? Это же так просто. Григ…

Мы зашли в ее огромный дом, утопающий в цветущих деревьях. И я покачнулся. Изумился, И чуть не закрыл глаза. Такого великолепия я в своей жизни не видел. Много просторных комнат, много цветов на полу и на подоконнике, много пышных люстр, много картин на стенах пастельных тонов и много дорогой мягкой мебели, утопающей в цветных коврах. По меньшей мере здесь мог жить мэр города. Но со своей внешностью она бы на мэра не потянула и я почему-то окончательно решил для себя, что она – немка.

А она прохрипела своим вычурным иностранным акцентом:

– Вам здесь нравится, Григ?

Нравится? Это не то слово. В этот миг я окончательно признался в своей мечте. Но вслух сказал монотонным, скучающим голосом, искусственно подбирая ритм и нужные слова:

– М-да. У вас, действительно, ничего…

Она сощурила свои бесцветные впалые глазки. И, по-моему, поняла мой нарочито равнодушный вид.

– Что ж. Я рада. Выпьем чаю?

Я не любил чай. Мне просто хотелось выпить. Но уже, сопротивляясь своему желанию, я ответил:

– Да. Я очень люблю чай.

Мы пили душистый чай в белой столовой, медленно потягивая его из фарфоровой белей посуды.

– Вам не кажется, Григ, что только неудачники слишком много пьют? Я о спиртном.

И я, как баран, кивал послушно головой. Я уже был уверен, что много пьют только неудачники. И мимолетно вспомнил наши с Мышкой вечера под протекающим потолком, когда мы по-турецки сидели на полу и потягивали вино из стаканов. Я содрогнулся.

– Конечно, – усмехнулся я, – вино только для неудачников.

Она приблизилась вплотную ко мне. Положила свои костлявые руки на плечи и потерлась стриженой головой о мою шею.

– Я так счастлива, что вы меня понимаете, Григ. Это такая редкость сегодня.

И она протянула ко мне ногу в лаковом сапоге. Я послушно снял высокий сапог и забросил в угол. Меня неприятно поразило, как фотографа, что у нее, к тому же, неровные ноги. Но эту неприязнь я запрятал далеко, вглубь своего сердца. Она сегодня была некстати. Я губами прикоснулся к ее ноге в тонком ажурном чулке. Ее чулки пахли дорогими духами и мне понравился этот запах. Он не шел ни в какое сравнение с запахом жалкого, ворованного в соседнем дворе белого жасмина и я слегка пошатнулся.

– Меня зовут Гретта, – томно сказала она, опускаясь на мягкую шкуру какого-то зверя, валяющуюся на полу. – Запомните, Григ, Гретта. Такое редкое имя…

У меня промелькнула единственная в то мгновение мысль. Я не ошибся. Она, действительно, немка.

А потом долго болела голова, как с похмелья, хотя кроме чая мы ничего не пили. А еще – чувство досады. И чувство отвращения к Гретте, и ее шикарному дому, и к ее ажурным чулкам. И я, зацепив их двумя пальцами, словно боясь ужалиться, забросил куда-то в угол.

– Григ, – она лежала на постели, раскинув костлявые руки. – Григ, помните, у Маркса…

Я поморщился. Я терпеть не мог литературные сравнения. И терпеть не мог литературные фразы на утро. Я вдруг вспомнил свою рыжеволосую Мышку, которая вскакивала утром с постели, широко распахивала окно и кричала на всю нашу запыленную каморку. А, может, на весь наш запыленный мир:

– Гришка? Знаешь, на кого ты похож?

И я делал умный серьезный вид, помня, что я – незаурядные фотограф, и бубнил:

– Я похож на гения.

Она хохотала. И опускала рыжую копну волос на мое непроснувшееся лицо:

– Нет! Ты похож на кальмара!

Я хватал ее в свои объятья. И долго не отпускал. И думал, что никогда не отпущу от себя. Как я тогда ошибался…

Гретта так же лежала, раскинув руки на белоснежной накрахмаленной постели и хриплым поучающим голосом внушала мне какие-то мудрые истины из книжек, которые были написаны далеко не ей и не мной. А те, кто их написал, наверняка не верил в них, а просто решил подшутить над этим миром, так все всерьез воспринимавшим. Всерьез его не воспринимала только Мышка. И, может быть, когда-то нами любимый наш друг Моцарт, которого сегодня я так легко предал.