Через несколько дней было еще что-то вроде «круглого стола», за которым возник вопрос о разнице менталитетов, сказывающихся, когда играют Чехова. Я доказываю, что такая разница есть. «Вот у вас в спектакле, – говорю, – в сцене приезда Раневской, когда просят Варю принести кофе, все сидят и спокойно пьют кофе, как в кафе. Но ведь в три часа ночи “мамочка просит” кофе – это нечто экстраординарное. В России вообще тогда кофе употребляли мало, чаевничали. А тем более в такое время! Или сцена со шкафом. В спектакле Стрелера в шкафу хранятся детские игрушки брата и сестры – это очень хорошо! Но у Чехова “многоуважаемый шкаф” – совсем иное. Шкаф – это единственный предмет из мебели, перевезенный в Ялту из Таганрога. В шутку его называли “многоуважаемый шкаф”. В нем внизу стояло варенье в банках, а на верхних полках – религиозные книги отца, Павла Егоровича. Гаев говорит о шкафе, чтобы отвлечь сестру, ведь не успела она приехать, ей уже подают телеграммы из Парижа…»
Стрелер тогда был еще и директором Театра наций, устраивал поэтические вечера, на которых читали представители разных стран Европы – от Франции, например, выступал Антуан Витез, из России он пригласил меня и Андрея Вознесенского, который по каким-то причинам не смог приехать, и я была одна.
Это он, Стрелер, поставил мне вечер на своей большой арене, сочинил мизансцену, установил мольберт, зажег свечу, посадил в первый ряд синхронную переводчицу (она переводила только мои комментарии).
В этой композиции Стрелера я и сейчас веду свои поэтические вечера.
Сам же он в тот вечер уехал в Париж и прислал мне оттуда письмо:
«Дорогая Алла Демидова!
Я должен быть сегодня вечером в Париже на встрече с президентами Миттераном и Гавелом. Мне бесконечно жаль, что я не могу Вас принять со всей любовью и неизменным уважением.
Тем не менее наш театр – в Вашем распоряжении. До скорого свидания где-нибудь в Европе.
Ваш Джорджо Стрелер
Париж 19.3.1990»
К сожалению, мы так больше и не встретились…
Бродский. Гарвард
1990-й год. Неожиданно раздается звонок: «Это говорит Иосиф Бродский. Мы с вами не знакомы, но я хотел бы вас пригласить на вечер, посвященный 100-летию Ахматовой, который я устраиваю в Театре поэзии в Бостоне». Я спросила: «А кто еще там будет?» – «Анатолий Найман, я, вы. И с американской стороны – актеры и переводчики».
Первое прочтение «Реквиема» А. Ахматовой на сцене в начале 1980-х годов
Хотя день рождения Ахматовой в июне, а юбилейным был 1989 год, Бродский устроил вечер 18 февраля 90-го. Я помню в Гарварде огромные сугробы, красные каменные дома, белок, которые никого не боялись. А по расчищенным от снега дорожкам из библиотеки – в столовую, из столовой – на лекцию бегали студенты в башмаках на босу ногу, в майках и шортах…
После концерта целую неделю можно было ничего не делать, гулять, ходить на званые ужины. Мы с Найманом подолгу гуляли, и я все время расспрашивала его про Ахматову, и по его рассказам у меня сложилось ощущение некой его «близорукости» – из-за слишком близкого расстояния (такое же ощущение, кстати, возникает, когда читаешь записки современников о Пушкине или о Достоевском).
Обедали мы в профессорском клубе. Однажды я пришла, а там в одном из залов выпивают. Я тоже выпила и закусила, ко мне кто-то подошел. Я говорю: «Я не понимаю по-английски. Вы говорите по-французски?» – «Нет». Так пообщались. Потом пришел Найман, и выяснилось, что я присоседилась к какому-то колледжу, который справлял свой юбилей… Вот такую мы вели жизнь.
Вечер Ахматовой. Может быть, потому, что я уже раньше выступала в этом Театре поэзии и знала, что туда приходят люди заинтересованные, я не волновалась. Взяла две книжки, привезенные в подарок Бродскому, и пошла.
…Сорок минут до начала концерта. Мы все сидим в пустом зале и ждем Бродского, который должен распределить, кто за кем выступает. А его нет. Наконец появляется. Устроитель подводит его ко мне, мы знакомимся, я ему протягиваю две книжки и говорю: «А вот это я вам привезла из Москвы». Он, как вчерашнюю газету, не глядя, кинул их куда-то за спину. Я подумала: «Ну, уж это слишком!» Он говорит: «Последовательность такая – сначала стихи читаются по-английски, потом по-русски. Все сидим на сцене, русские – я, Алла и Толя – слева, американцы – справа. В конце первого отделения – “Реквием”». Тут я встряла: «“Реквием” – сначала по-русски!» Он отвечает: «Нет-нет, как всегда, сначала по-английски». Я говорю: «Тогда я его не буду читать». Он снисходительно пожал плечами, но спорить было некогда… и сказал: «Хорошо!» И мы сразу ринулись на сцену. Переполненный настороженный зал. Много русских. Бродский читает Ахматову так же, как свои стихи, – поет, соединяет строчки. Чтение на слух монотонное, не подчеркивается ни мысль, ни метафора, ни подробность, не расставляются никакие логические акценты и не выделяется конец строфы, и только неожиданный обрыв на последнем слове, как спотыкание. Найман – по-другому, но тоже в основном поет. И мне вспоминается фраза Мандельштама: «Голосом работает поэт, голосом». Американцы читают по-разному. Одна актриса читает: «Звенела музыка в саду…» и последние строчки – «Благослови же небеса, / Ты в первый раз одна с любимым», – произносит с надрывом, почти со слезами. Дальше я по-русски читаю это же стихотворение как очень далекое воспоминание – еле слышный напев, прозрачно-акварельные краски… Зал зашевелился. Поняв, что зал хорошо реагирует на ранние ахматовские стихи в такой манере, следующая американка читает: «Сжала руки под темной вуалью…» так же прозрачно и легко, как и я в предыдущем стихе. Потом моя очередь читать это стихотворение по-русски. А я помню, что Ахматова со временем терпеть не могла это стихотворение. И тогда я, войдя в образ старой Ахматовой, надменным, скрипучим голосом, выделяя твердое петербургское «г», почти шаржируя, прочитала: «Сжала руки под темной вуалью». Сажусь на место. Бродский мне – тем же голосом старой Ахматовой: «По-тря-са-юсче…» В общем, когда я прочла «Реквием», английский вариант уже почти не слушали. Старалась я в основном для Бродского, играла перед ним Ахматову, как она мне представляется в разные периоды ее жизни.
После вечера был прием – «Party»….Бродского обступают пожилые дамы в «золоте» с вытравленными уложенными волосами, говорят пошлости, в основном – по-русски. Бродский, судя по разным воспоминаниям, не стеснялся отшивать. А тут – нет: слушает, улыбается, курит, пьет водку и все больше бледнеет.
Я подумала: «Уйду!» Подошла к нему и говорю: «Иосиф! Я ухожу и хочу вас поблагодарить за это приглашение. Но мне жаль, что вы бросили те две книжки, – я их купила в антикварном магазине и на нашей таможне перевозила их, спрятав на животе, потому что я их привезла вам в память об Илюше Авербахе, который мне о вас рассказывал». У него посветлели глаза: «Илюша Авербах! Нет-нет, эти книжки мне нужны, я обратил на них внимание, спасибо». Я, видя, что он потеплел, признаюсь: «Все последнее лето я зачитывалась вашими стихами». Он опять закрылся, как раковина. И тогда я, немного разозлившись, говорю: «Знаете, Иосиф! Я тоже терпеть не могу, когда после спектакля говорят пошлые комплименты, но когда говорят друг другу профессионалы – это другое. Ведь сегодня, простите, мы оба были просто исполнителями». – «Да-да…» – согласился он. После этого мы с Найманом еще неделю жили в Гарварде, Бродский опять не появлялся.
Наступило лето, и кто-то привез мне книжку стихов Бродского с надписью:
«Алле Демидовой от Иосифа Demi-Dieu – с нежностью и признательностью.
9 июня 1990 года, Амхерст.
Иосиф Бродский».
Но эта моя поездка к Бродскому есть и в моих дневниках.
17 февраля 1990 года
Прилетаю в Нью-Йорк. Меня никто не встретил. Телефонов знакомых Нью-Йорка и Бостона не взяла с собой. Денег мало. Что делать? Стою в растерянности. Рядом стоял поляк с сыном (встречал кого-то). Я объяснила свою ситуацию. Он оставил сына встречать знакомого, который тоже прилетел, взял меня за руку, и мы пошли… Он подошел к какому-то окошку, спросил телефон Театра поэзии в Бостоне. Позвонил. Там сказали, что ждут меня только завтра (такую получили телеграмму из международного отдела ВТО), они тут же выслали по факсу билет, Яцек (так звали поляка) взял этот билет и проводил меня на местный terminal. Но Бостон не принимает самолеты из-за снега. Яцек передал меня какой-то пожилой паре из Гарварда и ушел. Я осталась с ними. Они возвращались из отпуска, были в Индии. Мы ждали несколько часов. Вместе ходили обедать за счет авиафирмы. В Бостоне они опять позвонили в театр, и меня наконец отвезли в прелестный гостевой дом в Гарварде. Мне дали комнату, в которой в свое время жил Солженицын.
18 февраля
В 15 ч. – назначена репетиция. Долго ждали Бродского. Пришел за 30 мин. до начала.
20 ч. – вечер Ахматовой. «Реквием» прошел хорошо. После прием.
19 февраля
15 ч. – интервью для американского TV об Ахматовой. Читала куски «Реквиема» и что-то рассказывала.
17 ч. – встретилась с Робертой Редер. Пошли в Синема-центр. Она познакомила меня с директором Владом Петричем. Он милый. Из Югославии.
18.30 – ужин с Робертой и Владом Петричем. Рассказала ему о своей подруге Татьяне Эльмонович, которая эмигрировала и живет в Лос-Анджелесе, и о ее книге о Тарковском. Его институт зовется: Синема-центр (CARPENTER CENTER). Он заинтересовался ее книгой, обещал помочь.
20 февраля
Гуляли с Анатолием Найманом после завтрака. Красота! Снег! Днем встретилась с Томом Батлером – местный профессор. Вечером – в гости к Бабенышевым. (Закрытый Алик и славная Наташа.) Я помню, как их провожали в эмиграцию и думали, что не увидимся никогда.
22 февраля
В 12 ч. – с Видой Джонсон. К ней домой. Особняк. У нее целая комната, набитая компьютерами. Она пишет книгу о Тарковском вместе с соавтором, который живет в Канаде, – пересылают друг другу написанные листочки по компьютеру. Чудеса. С ней вместе в ее университет. Пообедали в студенческой столовой. Все продукты натуральные, шведский стол.