товремя: вот здесь, прямо на улице, из толпы выхватывали мужчин и угоняли вперед. Озлобленные тем, что их мало, хватали без разбора — и подростков, и пожилых. А нас всех загоняли через эту вот подворотню во двор. Теперь мне этот двор показался совсем небольшим. И овраг за ним будто стал меньше, наверно, оттого, что кусты в нем разрослись. Я показала дерево, на котором тогда повесили трех партизан — Хвойника, Каплана и Асю Биг. Они вышли из гетто в последний день, когда оно уже было полностью закрыто, через канализационные трубы. Но, видно, заблудились, и вылезли наверх не за городом, как предполагали, а в самом центре. Этих троих, вышедших первыми, сразу схватили. Они отстреливались, говорят, успели убить нескольких немцев. Но их связали, приволокли сюда, и в назидание остальным, повесили у всех на виду. Нас погнали в овраг, вокруг него стояла охрана. Даже на крышах тех, виднеющихся вдали домов, сидели по два солдата с пулеметами. Я спросила Михоэлса, хочет ли он спуститься туда. Он кивнул. Теперь здесь было сухо, а тогда под ногами чавкала грязь. Мама велела опустить чемодан на землю, и мы сели на него. Детей, чтобы не промочили ноги, взяли на колени, мама — Раечку, я — Рувика. Вдруг я спохватилась, что все это говорю при папе!.. И что ему тоже показываю куст, возле которого мы тогда сидели. Хаим Граде предложил сфотографировать меня возле него, но я быстро отошла. На папу я боялась взглянуть… Остальные уже стали подниматься наверх, а Михоэлс все стоял у этого куста, словно стараясь его запомнить… Когда мы снова оказались наверху, я закрыла ворота, и оставила открытой только калитку, чтобы все было, как тогда. Это через нее, эту калитку, нас пропускали, отбирая самых молодых. Я опять прошла через нее… И не сразу могла заговорить. Показала, что здесь, на этом месте, солдат толкнул меня прикладом, и велел пойти туда, вправо. Я пошла. Внезапно почувствовала сзади пустоту, — мамы с детьми нет, они остались там, за второй цепью солдат, где много женщин с детьми. А рядом со мной только молодые, явно отобранные для работы. Уже скороговоркой, не глядя на папу, показала, где нас, отобранных, построили. Сосчитали. А когда считавший нас офицер крикнул солдатам у калитки, что нужны еще три "молодые свиньи", и будет тысяча семьсот, к нам прибавили этих трех, и больше выходивших из калитки уже не "сортировали" — всех подряд гнали туда, влево. О том, что именно отсюда я в последний раз видела маму, что она приподняла Рувика, и он помахал мне ручкой, я рассказывать не стала. Только сказала, что по той вот улице Расу нас повели к какой-то запасной железнодорожной ветке, затолкали в вагоны для скота и в ту же ночь увезли. Что стало с ними, "ненужными Рейху", не знала. Никто не знал… Мы повернули обратно. Я хотела только одного — чтобы никто со мною не заговаривал, ни о чем больше не расспрашивал. Чтобы папа поскорей ушел обратно на работу, а они — в музей. На прощание Михоэлс сказал, что хотел бы почитать мои записи. Первую тетрадь ему дадут в музее, а еще две попросил занести ему в гостиницу. Назавтра он вернул мне только две тетради, — третью дочитать не успел, хотя читал до пяти утра, и хочет взять ее с собою, то есть просит моего согласия увезти ее в Москву. Обещал вернуть при первой же возможности. Мне было не по себе, что он ее увезет, что меня отрывают от того, что там написано. Даже не сразу поняла, о чем еще он говорит. А он, оказывается, меня хвалит: я наблюдательна, описала все события образно, в рукописи много запоминающихся подробностей. Я хотела объяснить, что просто записывала то, что с нами было, но не решалась его прервать. А Михоэлс заговорил о том, что сейчас публиковать мои записи нецелесообразно, что мы не должны предаваться оплакиванию прошлого, а строить новую жизнь. И чем меньше будем теребить свои раны, тем скорей ее построим. Я смущенно пробормотала, что ни о чем таком не думала, просто музей попросил дать им это перепечатать. А третью тетрадь, пусть он — это все-таки выговорила с трудом — возьмет с собой, не надо пересылать. Возможно, я скоро буду в Москве в командировке, так что сама смогу забрать. Михоэлс обещал оставить ее для меня в Антифашистском еврейском комитете. Еще раз похвалил, пожелал окончательно оправиться от пережитого, и уже в дверях то ли напомнил, то ли посоветовал надежд на публикацию не возлагать. В музей я первую тетрадь пока не стала возвращать, — не хотела оставаться всего лишь с одной, но когда они спросили, что мне сказал Михоэлс, я повторила, конечно, опустив похвалу, все остальное: что публиковать это нецелесообразно, что мы не должны предаваться оплакиванию прошлого, а надо строить новую жизнь. И что чем меньше будем теребить свои раны, тем скорее ее построим. Это всех удивило. Гудкович озабоченно вздохнул: тут что-то не то. Михоэлс не может так думать. Не только Михоэлс, ни один еврей не может так считать. Но какой-то незнакомый мужчина — я его тут видела впервые — заявил, что пусть даже трижды еврей, раз он состоит при власти, то должен говорить то, чего от него требуют. На него накинулись: Михоэлс не такой человек, которому можно указывать, что он должен говорить, а чего говорить не должен. Но тот все равно не унимался: и не таким указывают. А Гудкович опять повторил свое: "тут что-то не то". Оказывается, он был уверен, что Михоэлс возьмет мои записи для "Черной книги". Не только я, еще кто-то не знал, что это за "Черная книга", и он объяснил. Во время войны писатель Илья Эренбург — кстати, он тут был почти сразу после освобождения города — писал о боях за Вильнюс. В музее есть фотография, на которой он снят с группой геттовских партизан. Он получал очень много писем. Ему писали люди, пережившие оккупацию, посылали записи, сделанные со слов таких людей, дневники погибших и предсмертные письма, свидетельства очевидцев. Все эти документы, касающиеся уничтожения евреев, Эренбург решил собрать в единую "Черную книгу" и издать ее. К подготовке книги он привлек Василия Гроссмана и многих других писателей. Вот Гудкович и думал, что Михоэлс возьмет для этой "Черной книги" мои записи. А раз не взял — это плохой признак. В гетто тоже так говорили. Там все было "плохим признаком": что Генсаса уже второй день подряд вызывают в Гебитскомиссариат, что он вернулся оттуда хмурый, что на будущий месяц, говорят, заказано печатать меньше хлебных карточек, значит, опять будет акция. Даже то, что в гетто завезли черный горох — тоже плохой признак: такую "щедрость" немцы обычно проявляли перед очередной акцией. Но это же былотогда! Просто у Гудковича вырвалось тогдашнее выражение. И никто, кажется, не обратил на это внимания. Они разговаривают. Гадают, почему Михоэлс не взял мои записи. Может, потому, что поздно — "Черную книгу" уже печатают. Я думала только о том, чтобы он не забыл оставить тетрадь, как обещал, в Антифашистском комитете. Когда поеду в Москву, разузнаю, где он находится и заберу ее. Михоэлс свое слово сдержал. Тетрадь мне была оставлена.
НОВАЯ ДОЛЖНОСТЬ
О том, что меня посылают в Москву, я узнала как раз незадолго до этого. Моя начальница, Печюрене, ушла в декретный отпуск, успев только составить проект сметы на будущий год. И то в последнее время я ей помогала. А начисто перепечатанный проект вместе с разными дополнительными сведениями в приложениях уже относила в Министерство финансов я. Вскоре выяснилось, что я еще должна и защищать его перед начальником отдела финансирования культуры, просвещения и здравоохранения Логиновым, потому что он, составляя сводный проект, многое в нашем проекте переделывает, и чуть не на треть уменьшает нам дотацию. Банайтис, вместо того, чтобы рассердиться на него за такое самовольничание, сказал, что Логинов в республике человек новый, еще недостаточно хорошо знаком с нашими проблемами. Кроме того, он раньше, в России, работал в сфере финансирования других отраслей народного хозяйства, и со спецификой деятельности учреждений искусства сталкивается впервые. Поэтому я должна пойти к нему и постараться отстоять наш проект. Если же это мне не удастся, то он, Банайтис, сам пойдет, но уже к министру. Пришлось пойти, хотя какая она, специфика деятельности учреждений искусства, сама не знала. Встретил меня Логинов с ухмылкой: — Больше некого было прислать? Я ответила, что некого, Печюрене в декретном отпуске, и сходу стала просить в нашей смете ничего не менять, так как все в ней предусмотрено правильно. — Ох, какие мы самоуверенные! Я хотела ему возразить, что вовсе не самоуверенные, но повторила только, что в смете и вправду все рассчитано правильно, по потребностям (сама удивилась этому вдруг выскочившему слову), что театрам план по доходам увеличить нельзя, потому что зрительные залы, особенно на периферии, небольшие, посещаемость низкая, а выезжать на гастроли в глубинку, особенно с советским спектаклем, опасно — кругом орудуют "лесные братья". Да и как выезжать, если он урезал расходы на командировочные? Этот упрек ему явно не понравился, но я уже не останавливалась. Лишить средств на ремонт, особенно Каунасский театр, нельзя. Потому что там был потоп, вода стояла почти до самого балкона, по партеру можно было поверх кресел плыть на лодке. И музеям ни в коем случае нельзя сократить расходы на содержание помещения, — от низкой температуры и сырости гибнут ценнейшие картины. А фонд зарплаты Консерватории и музыкальных училищ подсчитан по числу фактически работающих педагогов. Словом, я выложила все, что знала от приходивших к нам директоров и главных бухгалтеров. — А ты, оказывается, бойкая! — съехидничал Логинов. Но все же достал папку с нашей сметой и стал ее листать. Теперь я уже убеждала по каждой статье доходов и расходов в отдельности, просила, иногда даже умоляла ничего не трогать. Логинов ворчал, что мы наплодили слишком много артистов, а теперь требуем от государства их содержать, что учить пиликать на скрипке не обязательно должны профессора, могут и простые учителя, дешевле обойдется. Меня называл то назойливой, то приставучей, но все-таки некоторые цифры восстанавливал. Зато Банайтису, когда он на следующий день пошел к министру Дробнису отстаивать еще несколько наших позиций, не преминул язвительно заметить, что уж очень настырную девицу тот ему прислал. А Банайтис моей настойчивостью — он это так назвал — как раз был доволен. И через несколько дней секретарша принесла уже подписанный приказ, которым мне поручалось временно исполнять обязанности начальника планово-финансового отдела. Я испугалась, но она поспешила меня успокоить, — это нужно для того, чтобы меня командировать в Москву. Потому что вместе с работниками Министерства финансов и Госплана там должны будут отстаивать свои сметы и начальники планово-финансовых отделов соответствующих Министерств и Управлений. Мало того, что самой было страшновато ехать, так еще папа добавил. Будто бы в шутку предсказал, что со мною произойдет. До Москвы долечу. Из аэропорта в город довезет автобус. Но когда окажусь на многолюдной улице… Все куда-то спешат, бегут, а я буду стоять растерянная, не зная, куда идти. К тому же окажется, что держу только ручку от портфеля, сам портфель мне какой-то вор срезал. А там был паспорт, деньги, и все расчеты, которые я везла. Так что буду стоять и плакать, пока надо мной не сжалится какой-нибудь милиционер, и не спросит: "Девочка, чего ты плачешь?" Поэтому я должна хотя бы запомнить адрес Литовского Постпредства — улица Воровского, 24 — и попросить милиционера, чтобы он меня туда отвел. Я ушла обиженная: он все еще считает меня маленькой. К счастью, его предсказания не сбылись. Летела я не одна, а вместе с п