Это было потом — страница 13 из 48

редставителями еще шести министерств. На автобусе до центра ехала вместе с ними. И потом, в Постпредство добирались все вместе. Жили в самом Постпредстве, в общежитии для приезжающих в командировку. В Министерство финансов тоже отправлялись по утрам гурьбой. А там только в первый день было неуютно от такого множества коридоров и дверей. Но вскоре я запомнила дорогу к "своему" кабинету и на остальные не обращала внимания. Московским "Логиновым" оказалась женщина. Суровая, неразговорчивая, но зато не выражала недовольства, что мы расплодили слишком много артистов и не говорила, что учить "пиликать на скрипке" вместо профессоров могут обыкновенные преподаватели. Она тщательно, даже придирчиво, проверяла каждый расчет, все сверяла с выполнением плана за прошлый год. Мои устные объяснения слушала неохотно. А когда я упомянула "Лесных братьев", резко оборвала: — Идет классовая борьба. Спасибо, что по крайней мере не удивилась моему неподходящему для начальника отдела возрасту. Правда, я ее сразу предупредила, что меня прислали только как временно исполняющую обязанности. Зато приехавшие из других республик настоящие начальники отделов — как нарочно, все солидные мужчины — не скрывали своего удивления. А пожилой грузин просто смущал своей чрезмерной заботливостью. То спрашивал, не обижают ли меня здесь, то — не голодная ли я, притворно серьезно интересовался, взяли бы его в Литве на работу, или он уже слишком стар? А под конец не удержался, и впрямую спросил, сколько же мне лет. Я промолчала. — Но, по крайней мере, двадцать два уже есть? — допытывался он. Я ответила, что почти. Хотя до этого "почти" еще не хватало целых трех лет… В последний, уже свободный день, я поехала в Антифашистский еврейский комитет. Михоэлс слово сдержал, и тетрадь для меня оставил. Я ее сразу узнала. Но все равно, выйдя за дверь, стала быстро листать. Проглядывать знакомые записи. …Пришел эсэсовец. Начал отбирать самых крепких. Поняв, что он отбирает для работы, все ринулись к нему с криком, что они здоровы, и хотят работать. Эсэсовец стал нас избивать, отгоняя всех от себя. Но не мог справиться: жажда вырваться заглушила страх. Только вытащив револьвер, он разогнал нас. Отобрал пятьсот женщин, и увел. Я осталась тут… … В нашем бараке ежедневно умирают по сорок-шестьдесят женщин. У дверей постоянно лежат горы посиневших на морозе трупов. Приезжает телега, в которую впряжены четыре лагерника. Двое других берут замерзшее тело за руки и за ноги, и, раскачав, бросают туда, на груду таких же голых трупов. … Рано утром пришел надзиратель и заявил, что те, кто в состоянии идти пешком, должны быть готовы к уходу отсюда. Нас переведут в другой лагерь. Я идти пешком не смогу… Все, кто только мог, покинули барак. Я оглянулась. Остаются только трупы и те, кто не в состоянии даже сесть… Нет, я не останусь! Пусть будет, что будет, но только не лежать и не ждать, когда подожгут барак. Покачиваясь, выхожу. Меня, кажется, и теперь зашатало. Нет, нет! Я иду прямо. Мне вернули мою тетрадь. Я в Москве. Но было очень странно, что я, которая теперь идет по шумной московской улице, и все эти дни в Министерстве финансов СССР объясняла трудное положение театров, музеев, консерватории — та же самая я, которая тогда была в лагере… Когда вернувшись из Москвы, я пришла на работу, то с удивлением узнала, что уже не временно исполняю обязанности начальника планово-финансового отдела, а назначена начальником этого отдела. Оказывается, ожидалось какое-то решение Государственной штатной комиссии СССР, по которому все вакантные должности будут сокращены. И Банайтис, видно, побоялся, что пока они найдут замену Печюрене — она была намерена после рождения ребенка уволиться — эту штатную единицу ликвидируют, и назначил меня. За моим столом уже сидела красивая блондинка, намного старше меня. Когда нас знакомили, она, кроме обычного "очень приятно" и фамилии — "Яникене", зачем-то добавила: "мама троих детей". Теперь у меня стало не только больше работы, но и появились заботы. Главная — чтобы вовремя открыли финансирование. А Логинов любил затягивать. Но самым трудным было выпрашивать у него, чтобы открыл это финансирование как бы авансом, в счет будущего квартала, потому что театры оставались без денег даже на зарплату. Тут уж я выслушивала от него много всякого… И все равно мне эта работа нравилась. Смущало только, что Яникене всерьез обращается ко мне: "товарищ начальник". И вообще, что я — начальник. Стеснялась ей сказать, что в каком-то отчете обнаружила ошибку, или напомнить, что приближается срок сдачи очередного отчета, а она еще не начала его составлять. А стоило ей, придя на работу, пожаловаться, что заболел кто-то из детей, я, торопясь опередить ее просьбу с непременным "товарищ начальник", предлагала идти домой. Болели дети довольно часто, так что составлять отчеты вместо нее приходилось самой, после работы. Я только старалась не засиживаться слишком поздно, — теперь я жила далеко, и по дороге домой надо было проходить мимо развалин. Днем они казались нестрашными, а в темноте почему-то пугали. Папа продолжал недоумевать, как я могу справляться с такой работой без специальных знаний. А мне казалось, что никакие особые знания не нужны. Я переживала совсем из-за другого: что со мной говорят только о планах, сметах, дотации, потому что не умею, как другие, вести умные разговоры о художниках, спектаклях, книгах. И хотела писать. Но о чем? Это в детстве я выдумывала разные сказки о принцессах, графах и графинях. А какие теперь графини, какие принцессы… Поэтому я лишь изредка изливала на бумаге свою тоску по маме, Раечке, Рувику. Правда, неожиданно, узнав, что объявлен республиканский конкурс, написала пьесу. Скоропалительно, за три недели, — столько времени оставалось до срока ее представления — и, как того требовалось по условиям конкурса, из современной советской жизни. Отзыв о ней члена жюри, известного писателя Ю.Балтушиса, содержал горькую правду: "она написана на низком идейно-художественном уровне", в ней "не подняты актуальные проблемы, которыми живет советская молодежь", автор, очевидно, "незнаком с основными требованиями к драматургии" — необязательные диалоги замедляют и так вяло текущее действие, хотя автор, по всей видимости, молодой (пьеса подавалась под псевдонимом, и я назвалась М.Юрайте) пером владеет. Но эта крохотная похвала, и советы глубже изучать жизнь, и читать классиков не утешили…

КАК ПОГИБ ДЯДЯ МИХЕЛЬ

Эту весть папа привез из Москвы. Теперь он довольно часто ездил туда по делам ВЮЗИ*(*ВЮЗИ — Всесоюзный юридический заочный институт. Его филиалы были почти во всех союзных республиках. В послевоенной Литве такой филиал был особенно необходим, — работавшие в довоенной Литве или в годы гитлеровской оккупации судьи, прокуроры и следователи (даже по гражданским делам) были уволены, а у многих вновь назначенных — хотя формально судей выбирали — не было юридического образования.) Когда ему поручили организовать в Вильнюсе филиал института, Кира Александровна была недовольна. Уверяла, что зря согласился, и напрасно тратит на это столько сил и времени. Как только он все наладит, найдут члена партии, притом более подходящей национальности, и его уволят. Папа привычно отмалчивался или отвечал, что никакая работа не бывает напрасной, а для него работа — лучшая поэзия. Но, видно, понимал, что Кира Александровна может оказаться права, и основную работу не оставил. Директором института, то есть вильнюсского филиала согласился стать по совместительству. Из последней поездки вернулся грустный. Оказывается, в Москве он встречался с гостившим там французским писателем Луи Арагоном (чем очень напугал Киру Александровну, — ведь за иностранцами следят). Арагон рассказал, как погиб дядя Михель — папин младший и самый любимый брат. Обещал прислать копию своей статьи "Адвокаты обвиняют", которая была опубликована в подпольной газете сразу после их гибели. Дядю и еще несколько известных адвокатов, врачей и, как Арагон выразился, "людей умственного труда" арестовали в начале 1941-го года, объявив их заложниками, и бросили в лагерь Руайё близ Компьена. Там среди арестованных сразу выделились три адвоката — Питар, Хаже и Рольникас. Чтобы поддержать силы и дух узников лагеря — а их было более тысячи двухсот — организовали фонд взаимопомощи, читали лекции, которые слушатели называли "университетом в оковах", и даже устраивали какие-то театральные представления. В лагере их за это так любили и уважали, что немцы не решились увезти их на казнь открыто, днем. Вместе с еще девятью заложниками увезли тайком, ночью, в наручниках. На тех же крытых грузовиках были поставлены предназначенные для них гробы… Остаток ночи продержали в Сантэ, куда они когда-то, исполняя свой служебный долг, приходили к своим подзащитным. Там им объявили о предстоящей казни, и, соблюдая ритуал именно казни, разрешили написать прощальные письма родным. На рассвете их доставили к месту расстрела — в Мон-Валерьен. Мужество и достоинство, с которым они держались, видно, подействовало даже на палачей, — пришлось уступить требованию узников умереть свободными людьми, и снять с них наручники. Дядя отказался и от повязки на глаза. Впоследствии кто-то рассказал Арагону, что присутствовавший при расстреле наместник Гитлера во Франции фон Штюльпнагель, когда дядя уже был мертв, пнув его тело ногой, все же признал: "Да, это был человек!" А на следующий день по всему Парижу были расклеены объявления, точнее — ПРЕДУПРЕЖДЕНИЯ, уведомлявшие о том, что некий подлый убийца совершил нападение на немецкого солдата. (Это был обычный прием гитлеровцев). В качестве меры репрессии за такое преступление казнены следующие заложники. Возглавляли список Питар, Хаже и Рольникас. К фамилии дяди еще было добавлено — "JUIF" — еврей. Подписал это Предупреждение тот же фон Штюльпнагель — генерал от инфантерии, военный комендант Франции.*(*В 1950-том году останки казненных тогда заложников были перевезены на кладбище Пер ля-шез, и похоронены в общей могиле. На доме, где дядя жил — улица Гамбетта, 43 — установлена мемориальная доска.) Я видела дядю, когда он приезжал в 1939-том году, незадолго до нападения Гитлера на Польшу, на свадьбу своей сестры. Все, и особенно наша бабушка, очень волновались, — ведь ему придется проехать через всю охваченную ненавистью к евреям Германию. Но дядя приехал. Видно, понимал, что следующей встречи может не быть… Меня он учил петь французские песенки, угощал конфетами, а на свадьбе танцевал не только со взрослыми, но и со мной. Потом, в 40-ом году, он прислал фотографию, на которой он был снят уже не в адвокатской тоге, а в форме капрала французской армии. Письмо было на французском языке. И ответ просил писать по-французски. Папа объяснил, что во время войны вводится цензура, а во французской цензуре вряд ли есть знающие еврейский язык. Поэтому писала ему, конечно, под бабушкину диктовку, я. Правда, ей приходилось ограничиваться только теми словами, которые я знала. О том, что бабушка умерла после того, как новая, советская власть национализировала ее магазинчик — дело всей ее жизни, папа успел ему написать. Хотя дядя вряд ли получил это письмо, — к тому времени в Париж уже вошли немцы. А что дедушку и всю родню расстреляли на два месяца раньше, чем его, он так и не узнал. В предсмертном письме к жене просил,