Это было потом — страница 22 из 48

Литературном институте. Папа стал мне объяснять, что в жизни надо иметь конкретную профессию — врача, инженера, преподавателя. В наше время самая перспективная — инженеры. Техника развивается и можно выбрать специальность в любой области. А заниматься литературой это не мешает. Чехов был врачом, Саломея Нерис — учительницей, Бородин — химиком. Химию я сразу отвергла. Медицину тем более: даже когда делают укол, боюсь смотреть. В учительницы не гожусь, — не хватит терпения из года в год повторять ученикам одно и то же. Я хочу писать. Учиться в Литературном институте, только на заочном отделении, — не хочу расстаться с Филармонией. И не хочу опять уезжать из Вильнюса, снова жить среди совсем чужих людей. Уж не говоря о том, что если учиться на очном отделении, значит, жить на стипендию и часто недоедать. Я уже наголодалась, хватит. Папу мои намерения, видно, серьезно беспокоили. Через некоторое время он опять завел разговор о том, что человеку в жизни необходима более определенная профессия. Что на создание пьесы, наверно, должно уйти не меньше года или даже больше, а ее могут посчитать неудачной или не принять по идейно-политическим причинам. Ведь к литературе и искусству у нас предъявляют особые требования. ЦК партии даже специальные постановления принял — о журналах "Звезда" и "Ленинград", об опере Вано Мурадели "Великая дружба". Осуждено творчество виднейших писателей Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, то и дело появляются статьи, резко критикующие произведения других писателей. А у меня, еще неопытной, тем более могут находить недостатки, как уже нашли в пьесе, которую я подавала на республиканский конкурс. Об этом я не думала: и не хотела, и некогда было. Я готовилась к экзаменам, кончала перевод Саянова, переписывала свою злосчастную пьесу, которую еще надо было перевести на русский язык, чтобы послать на конкурс по творчеству. В конце концов папа смирился с моим странным выбором. Будучи в Москве, зашел в Институт, и привез напечатанные на ротаторе Правила приема. Вступительная их часть, казалось, нарочно предупреждала меня, что "Литературный институт им. А.М.Горького при ССП СССР имеет своей целью дать высшее литературно-филологическое образование начинающим писателям, которые уже выявили несомненное творческое дарование в областях поэзии, прозы, критики и драматургии". Я, конечно, сникла, — ведь никакого творческого дарования я не выявила. Выходит, не преувеличивала тогда Изина родственница, в институт на самом деле принимают только хоть и начинающих, но писателей. Дальнейшее тоже озадачило. Там было сказано, что без экзаменов принимаются лица, окончившие среднюю школу с золотыми и серебряными медалями, а также "участники Отечественной войны, окончившие школу с аттестатом отличника, независимо от года окончания". А я ведь не участник войны. Да и медалистов и отличников принимают только "при условии, если их творческие работы соответствуют требованиям, предъявляемым к поступающим". А эти требования безусловно очень высокие… Увидев, что я приуныла, папа объяснил, что об участниках войны сказано потому, что до войны медалей не выдавали. А поскольку в вечерних школах и теперь не выдают, то я должна попросить в Министерстве просвещения справку о том, что на основании такого-то Положения или Инструкции тоже имею право быть принятой в ВУЗ без экзаменов. А еще мне следует обратиться за рекомендательным письмом в Союз писателей, и непременно получить в Издательстве подтверждение того, что я перевела на литовский язык и готовится к изданию роман Лауреата Сталинской премии Саянова "Небо и земля". Такое же подтверждение, что перевожу песни советских композиторов мне следует взять и в Филармонии. Словом, кроме перечисленных в Правилах приема документов, надо представить как можно больше свидетельств о том, что у меня есть способности к литературному труду. Этих "свидетельств" на самом деле оказалось много. Но не было среди них анкеты. Наша решительная Рида не дала ее вложить. — Хватит им автобиографии. Я пыталась возразить: в ней же все равно пишу, что была в гетто, и называю оба концлагеря. Но Рида только махнула рукой: не все знают, что такое гетто, и для кого оно было. А в концлагеря вывозили и русских, и поляков, и некоторых неугодных литовцев. Сама же рассказывала, что писатель Балис Сруога тоже был в Штуттгофе. Отвергла она и второй мой довод: на фотографии увидят, что внешность отнюдь не арийская. А чтобы я, "честная дура", все-таки не сунула свою анкету, сама укладывала в большой самодельный конверт все остальное: пьесу, аттестат, автобиографию и все справки, которые я послушно собрала, хотя просить каждую было очень неловко. На почту Рида тоже пошла со мной. И всю дорогу я ей, как она это назвала, "нудила", что все же анкету надо было послать. В институте все равно спохватятся, что ее нет. В институт меня приняли, не заметив, что нет анкеты. Спохватились только к конце первой сессии. Заведующий заочным отделением Таран-Зайченко решил нам сделать подарок — организовать в один из последних дней сессии экскурсию на какой-то знаменитый завод. Естественно, для получения пропусков туда надо было заранее представить список. Наши фамилии и адреса у секретаря заочного отделения были — она же нам высылала разные программы и методические разработки — так что список этот она составила, и принесла в аудиторию, чтобы каждый вписал туда серию и номер паспорта, когда и кем он выдан. Но оказалось, что в списке есть и графа "национальность", и рядом с моей фамилией напечатано "литовка". Я это слово аккуратно вычеркнула, и вывела "еврейка". На следующей перемене секретарь мне принесла заполнить анкету: ее почему-то в личном деле нет. Заполняла я ее с большим облегчением: наконец перестану чувствовать какую-то постоянную неловкость, что оказалась тут обманным путем. Теперь я здесь на тех же правах, что и все. И больше прежнего радовало, что в зачетной книжке уже заполнены пять строчек. На трех, кроме названия предмета и даты стоит слово "зачет", а на двух — "отлично". Это за экзамены по языкознанию и логике. Экзамена по языкознанию я очень боялась, — дома не могла к нему готовиться, потому что в списке рекомендательной литературы были указаны только работа Сталина "Марксизм и вопросы языкознания" и статьи в газетах, восхвалявшие ее. Я брошюру Сталина прочла трижды, но поняла только, что теория Марра является вульгаризаторской и немарксистской. А ведь на экзамене будет много билетов, и в каждом, наверно, по три вопроса. Да и в самой раскритикованной Сталиным теории я ничего не поняла. Как же все языки мира могут брать начало всего от четырех, да еще таких неблагозвучных элементов, как "сал", "бер", "йон", "рош"? Чтобы их запомнить, я придумала: "бери сало, и режь его". Но от этого происхождение всех языков мира не стало более понятным. И уже чего я не могла даже вообразить — как в языке могут быть революционные взрывы. К счастью, обзорные лекции нам читал давний противник теории Марра, профессор Реформатский. Добродушный, улыбающийся, он с большим удовольствием критиковал ее. Кроме того, принес нам свою книгу, которая в свое время была изъята из всех библиотек. По этому единственному экземпляру на всех, мы и готовились к экзамену коллективно. Экзамен Реформатский принимал очень своеобразно: когда мы, первые пятеро приглашенных, сели готовиться, он вышел из аудитории! Ребята быстро извлекли свои конспекты, и стали поспешно выписывать ответы. Я в начале на такую смелость не решалась, — ведь профессор может каждую минуту вернуться. Но от волнения позабыв выученное, последовала их примеру. Вернулся он минут через пятнадцать, и почти весело спросил, кто хочет отвечать первым. Пошел Гусев из Томска. Он уже почти писатель — напечатал в разных газетах десять рассказов, и собирается в будущем году издать целый сборник. Отвечать он начал очень уверенно. Реформатский слушал с подчеркнутым вниманием, но как-то лукаво улыбаясь. И неожиданно прервал его: — Это вы безусловно знаете. Теперь поговорим о другом. — И тихо спросил, судя по выражению лица Гусева, явно не по билету. У Гусева так зарделись уши, что стали под цвет его темно-рыжых волос. Я еще больше заволновалась: значит, меня профессор тоже будет спрашивать не по билету. А я же все забыла! Сдавать я пошла последней. Но, как ни странно, и на "небилетные" вопросы ответила. С облегчением смотрела, как он выводит в зачетной книжке "отлично". Однако радоваться некогда было, — предстоял экзамен по логике, и я была в полной растерянности: уже на первой лекции профессора Асмуса поняла, какую сотворила глупость, готовясь дома по учебнику на литовском языке! Все определения, термины, названия я знала только по-литовски, и пока, слушая профессора на лекциях, силилась мысленно их переводить на русский, упускала дальнейшее. Так что вскоре я стала просто, уже и не стараясь вникнуть в смысл, механически записывать за ним. Спасали неожиданные экскурсы Асмуса в поэзию. Он прочитывал с нескрываемым восторгом наизусть стихотворения или большие отрывки из поэм. Иногда, и, казалось, вне всякой связи с тем, что объясняет, "переключался" на музыку. Напевал главную, а заодно и побочную темы из такой-то части такой-то симфонии, объяснял ее разработку. И уже совсем поражал, когда с такими же познаниями уводил нас в… астрономию. Тем более было неловко так много знающему и умному человеку признаться в своей глупости. Я честно каждую ночь готовилась к экзамену. Перечитывала то, что законспектировала на его лекциях, взяла в библиотеке учебник на русском языке, даже составила словарик терминов, но в голове все равно все было на литовском. И я решила попросить у Асмуса, чтобы разрешил сдавать ему экзамен во время следующей, весенней сессии. Объяснила причину. Но профессор даже не удивился. Наоборот, успокоил, что в этом нет ничего страшного, могу свои знания излагать в вольном переводе, он постарается понять. Очевидно, на самом деле понял. Задал всего один дополнительный вопрос, и тоже написал "отлично". Оставалось обсуждение на творческом семинаре так называемой курсовой работы — одноактной пьесы для самодеятельности. Этого я с первых же дней боялась больше всего. Писала я ее очень неохотно, и поэтому долго ничего не получалось. А потом уже просто надо было торопиться как-то закончить, чтобы еще успеть перевести на русский язык. Дни обсуждений, даже чужих пьес, для меня были самыми трудными, — очень мне на них было не по себе. Выступать я не решалась, хотя намеченные к очередному обсуждению пьесы, как было положено, прочитывала. Но я не осмеливалась, как другие, уверенно высказывать свое мнение. Когда остальные участники семинара между собою спорили, мне то казалось, что один прав, то — что другой. А главное — я не хотела показаться ничего не смыслящей в глазах руководителя нашего семинара Ромашова. Он очень з