то Вильнюсский филиал Всесоюзного юридического заочного института создан в 1945-ом году, что он — один из самых молодых высших учебных заведений Литовской ССР, и что только за два последних года филиал выпустил 150 специалистов с высшим юридическим образованием, что значительная часть педагогической работы выполняется специалистами, приезжающими из Москвы, и что в составе преподавательского коллектива имеются и местные квалифицированные силы, посетовал на то, что наряду со всеми этими положительными явлениями"…преподавание некоторых теоретических курсов до сих пор находится на низком идейно-теоретическом уровне. Лекции по такой ведущей дисциплине, как советское гражданское право, читаемые старшим преподавателем Г.Рольникасом, преподносятся студентам явно неудовлетворительно, объективистски, с позиций, которые ничего общего с наукой советского гражданского права не имеют". Для вида покритиковав двух русских преподавателей — Новикова и Кутузова — он сообщил, что "до последнего времени в институте подвизались и совершенно случайные люди — всезнающие халтурщики, рвачи, среди которых печальную известность снискал себе некий Иоффе". Не был образованнейший Йоффе ни халтурщиком, ни рвачом, и ничего, кроме хорошего, никто о нем не говорил. А еще обвинил он папу в том, что"…в течение ряда лет в институте почти не велось никакой политико-воспитательной работы среди студенчества. Прежнее руководство филиала (то есть опять же наш папа, увольнения которого он все же добился) в течение ряда лет открыто культивировало политически вредный и антипартийный тезис о том, что политико-воспитательная работа в задачи заочного института якобы не должна входить. Воспитательная работа и сейчас поставлена плохо. Правда, недавно созданная в институте парт. организация стала регулярно выпускать стенную газету, созывает студенческие собрания. Однако это лишь первые шаги". И далее: "…можно с полным основанием сказать, что в повседневной деятельности института не было и пока еще нет главного условия для успешной работы — воинствующего духа большевистской партийности и принципиальности, непримиримости к недостаткам. В чем же причины такого положения дел в институте? Прежде всего, они кроются в том, что институт не был тесно связан с местными партийными организациями…" И так далее в том же роде. Папа свое увольнение очень переживал, и решил поехать в Москву, чтобы доказать незаконность и необоснованность этого увольнения. Не для того, чтобы продолжать работать, а чтобы, добившись восстановления, в тот же день самому уйти. Папа не привык отступать от того, что считал нужным сделать, и в Москву поехал. Рассчитывал там пробыть неделю, но задержался почти на месяц. В какие инстанции обращался, к каким начальникам добивался приема — не рассказывал. Вернулся усталый, осунувшийся, но все же с рекомендацией директору Вильнюсского филиала ВЮЗИ тов. Огурцову старшего преподавателя Г.Рольникаса на работе восстановить. Это письмо вместе с заявлением об освобождении от занимаемой должности по собственному желанию, конечно, относил не он, а я. Огурцов — форма его головы вполне соответствовала фамилии — сидел за тем же папиным, когда-то привезенным из дому письменным столом. Московское письмо он, ухмыляясь, пробежал глазами, а в заявление даже не заглянул. Не читая, бросил в ящик стола, и задвинул его. — Все равно твоего батю никуда на работу не примут. — И уже совсем издевательски добавил: — Придется тебе взять его на буксир. Я долго бродила по улицам, сворачивая с одной на другую, чтобы еще не сразу пойти к папе. В голове вертелось одно и то же — он не сможет не ходить на работу! Когда я бываю недовольна, что из-за какого-нибудь дневного концерта-лекции должна в воскресенье тащиться в филармонию, он удивляется: как можно роптать? Ведь работа — это удовольствие! Честно говоря, мне тоже нравится все время быть занятой. А ворчу я оттого, что просто неинтересно торчать за кулисами просто так, "на всякий случай". Что же папа будет делать, если его действительно никуда не примут? Кира Александровна ему давно, еще когда только началась эта огурцовско-аджаловская травля, советовала уйти из института и подыскать себе более тихую работу, к примеру, юрисконсульта в каком-нибудь неприметном тресте. Там он не так будет на виду, и они его оставят в покое. Может, она и была права, но я папу работающим в каком-то тресте не представляла себе. У него же два диплома юриста — Лейпцигского и Каунасского университетов, до войны он был известным адвокатом, после войны заведовал юридическим отделом Совета Министров, и именно Совет Министров, когда надо было организовать в Вильнюсе филиал ВЮЗИ, рекомендовал его в директора. И вдруг — всего лишь юрисконсульт в каком-нибудь тресте. Даже Мира, лишь недавно окончившая университет, работает в Клайпеде адвокатом. И хоть я не хотела, чтобы он работал в каком-то тресте, теперь, после угрозы Огурцова, уже боялась, что его и туда не примут… Но папа, вопреки советам Киры Александровны, не стал искать места юрисконсульта, а хлопотал, чтобы его вернули в адвокатуру. На все ее доводы — что это безнадежно, что он только обрекает себя и ее на лишние переживания и унижения, что после критики в газете, где сказано, что его позиции "ничего общего с наукой советского гражданского права не имеют", коллегия адвокатов принять его не решится, тем более, что они в его возвращении не заинтересованы: еще один адвокат в консультации лишает каждого из них какой-то доли заработка. Но папа на все ее доводы отвечал, что другой работы для себя не мыслит. Я его понимала. Мне вообще все эти годы казалось, что, несмотря на такие важные должности в Совете Министров и ВЮЗИ, он тоскует по своим выступлениям в суде, вернее, по возможности защищать, добиваться смягчения наказания, особенно если считал, что его подзащитный только оступился. Не зря дома, в кабинете висела репродукция картины, на которой был изображен беспомощно поникший почти голый человек, запутавшийся в целой горе змеевидных параграфов. Единственной свободной рукой он взывал о помощи, и адвокат в тоге протягивает ему свою руку. О том, что он собирается обратиться к заместителю министра юстиции, я узнала только потому, что он попросил меня напечатать заявление. Оказалось, что этот заместитель министра — его бывший студент, человек, видно, порядочный, и, понимая, какая по отношению к папе допущена несправедливость, все же договорился с коллегией адвокатов, что папу туда примут, вернее, восстановят. Правда, при условии, что он не будет претендовать на работу в Вильнюсе и Каунасе, а поедет на периферию. И папа поехал в Клайпеду, — там жили Мира с мужем и маленьким Микасом. Наконец я стала заниматься. Но все чаще в эти вечерне-ночные чтения и конспектирования вторгалась уже ставшая почти неотвязной мысль: не напрасно ли все это? Ведь "борьба с космополитизмом" продолжается. Правда, по давней привычке я принималась отгонять от себя страх: "космополитами" называют только известных деятелей, а я всего лишь студентка второго курса. Но тут же появлялось другое: а если институт тоже должен обнаружить у себя "космополитов", притом не только среди преподавателей? А я в анкете указала, что знаю еврейский язык. Пьесу написала на литовском. Учусь в русском институте. Меня вполне могут посчитать "безродной". К тому же я во время войны находилась не просто на оккупированной территории Литвы и Латвии, но и за рубежом. Ведь Штуттгоф был в Польше. Я очень старалась не поддаваться этим ночным "налетам безнадежности". Папа же в самые трудные для себя дни уверял, что это — лишь временные функциональные ошибки. Но мне казалось, что более прав Йонайтис: власти организовали всю эту шумиху, притом исказив подлинный смысл понятия "космополит", специально, чтобы направить недовольство людей на придуманных врагов. Наверно, Йонайтис прав. Только эти враги — опять мы… Я обрывала себя: нельзя говорить "опять". Это кощунственно. Ведь теперь только критикуют и только увольняют. И то не всех. В филармонии никого не уволили. И в консерватории, кажется, никого. А папу все-таки в адвокатуре восстановили. Пусть благодаря его бывшему студенту, и при условии, что уедет на периферию, но восстановили. И там, в Клайпеде, он снова работает адвокатом, выступает в суде. Но это здесь, в Литве. А в Москве все жестче. И если Литинституту велят выявить "космополитов" и среди студентов, то даже особенно искать не придется. И меня исключат… И так каждый вечер. Стоило раскрыть учебник, как эта боязнь появлялась. И все труднее становилось ее отгонять… Так же трудно, как не возвращаться воспоминаниями в гетто и лагерь… Однажды я виновато достала из нижнего ящика свои перевязанные черной ленточкой тетради. Разложила на столе тогдашние знаки нашего унижения — желтые звезды, повязки, жестяной нашейный номерок, "аусвайзы". Стала перечитывать написанные на них фамилии. Тогда эти люди еще были живы. Теперь их нет. А я осталась. Работаю. Учусь. В лагере я не думала, что именно буду делать, если доживу до освобождения. Никто, кажется, не думал. Мечтали только дожить, вернуться домой. И дом нам виделся прежним. И еще нам виделось, что на столе будет лежать целая буханка хлеба, от которой можно будет отрезать сколько хочешь… Правда, после очередной акции или селекции об освобождении и доме не говорили. Лежали на нарах молча. Не говорилось, когда место рядом опустело. И чуть дальше опустело — нет тех двух женщин, которые еще вчера тут лежали. И на углу стало пусто… Лишь иногда в этой тишине кто-нибудь вздыхал: "Господи, хоть бы счастливцы, которые будут жить после войны, узнали, что эти изверги тут творили с нами. Хоть бы узнали!" Потому я и записывала, что они творят. Еще про себя повторяла, чтобы помнить наизусть. До сих пор помню… В первое время ведь пыталась рассказывать. Когда начала работать в Управлении по делам искусств, пыталась. Но вскоре перестала. Почувствовала, что одним, слушая, становится как-то неловко передо мной, другие мой рассказ воспринимают, как желание вызвать к себе сочувствие. К тому же возвратом в то время, когда мы были разделены "расовой теорией", я как бы снова отделяла себя от них. Но ведь и своим, от кого я неотделима, не рассказываю. Только в самом начале… Тогда возвращались демобилизованные из армии и успевшие в первый день войны эвакуироваться. Не найдя никого из своих родных, старались отыскать хоть какой-нибудь их след. Тогда многие расспрашивали, не была ли я вместе с тем-то, не слышала ли о таких-то. Но я только одному офицеру смогла рассказать о его сестре. Остальным виновато объясняла, что в гетто трудно было всех знать, потом нас, отобранных для работы, отправили в разные лагеря. А в Штуттгофе даже внутри лагеря каждые два барака были отделены друг от друга оградой. Со временем спрашивать перестали. А теперь… Теперь вообще не хотят об этом знать… Видно, обнаружить космополитов среди студентов, тем более заочников не требовали (да и кроме моего однокурсника Лиходеева и меня, кажется, евреев не было), и я сдала обе сессии — зимнюю и весеннюю. А во время весенней еще успела дважды сходить в Большой театр и дважды — в Малый. На эти походы меня подбивала Регина. Тоже виленчанка, она поступила в институт годом позже, и была еще только на первом курсе. Занималась она без особого усердия: пропускала лекции, почти не готовилась к эк