Это было потом — страница 35 из 48

расным карандашом пометить паузы, за что московский переводчик прозвал меня заведующей паузами. Пока я предавалась воспоминаниям, Кира Александровна разработала целый сценарий. Я должна под каким-нибудь предлогом отпроситься с работы, сидеть дома, благо соседка с детьми на даче, не подходить к телефону до пяти часов. Она позвонит в это время, то есть когда дядя уже будет у них. Но говорить будет якобы с соседкой. Спросит, не вернулась ли я еще из Каунаса и попросит, когда вернусь, передать мне, чтобы пришла к отцу. Я не хотела, ни за что не хотела ее послушаться, но и пренебречь советом Евгения не решалась. Вечером приехали Мира с Владасом и Микасом. Кира Александровна им, конечно, сразу все передала. Оказалось, что Владас и не мог поехать в аэропорт, — у него были какие-то важные дела в Министерстве легкой промышленности и каком-то тресте. Я осталась в одиночестве. Всю ночь терзалась, не зная, что делать. Ведь они все равно знают, что дядя приезжает. И мы все равно встретимся. Почему Таня сказала, что дома — одно, а в аэропорту — другое? То есть там могут меня с ним сфотографировать? Ну и что? Им нужно доказательство, что я общалась с иностранцем? Так я же не какой-нибудь начальник, которому это может повредить. Но если это не может повредить, Евгений не стал бы предупреждать. И опять — в который раз — я удивилась, откуда он знает? Выходит, Министерство внутренних дел и Госбезопасности — почти одно и то же?.. Но я все равно не смогу сидеть дома, как мышь, и потом делать вид, что была в Каунасе. Может, на самом деле поехать в Каунас, бродить там целый день по улицам и к вечеру вернуться. По крайней мере, будет меньше неправды. Но в Каунас я не поехала. Сидела дома действительно как мышь. Ничего не могла делать. И телефон молчал. И я никому не звонила. То и дело смотрела на часы. Но стрелка, как назло, еле двигалась. Я укоряла себя, что испугалась, струсила. Наконец не выдержала. Хоть понимала, что еще рано, что самолет, может, еще и не приземлился, и что они сперва поедут в гостиницу, все равно заспешила к папе домой. Во дворе недалеко от входа какие-то на вид работяги играли в карты. Раньше я их тут никогда не видела, и этих ящиков, на которых они сидят, тут не было. Значит, только видимая она, игра в карты. А на самом деле они будут следить, кто к нам входит. Это нетрудно, дом всего четырехэтажный. Мстя себе за трусливое сидение дома, я нарочно прошла совсем близко от них. Но эта запоздалая смелость ничуть не помогла. Мне все равно было стыдно. Перед папой, Мирой. Особенно перед дядей. Когда он меня обнял, и сказал: "Как ты выросла!" и все рассмеялись, я чуть не расплакалась. Потом я поняла, почему он так сказал: он запомнил меня тем ребенком, каким видел, когда приезжал на свадьбу тети перед самой войной. Все были рады встрече. Вспоминали бабушку, которая "догадалась" умереть до прихода немцев, дедушку, которого они расстреляли. Вспоминали маму, Раечку, Рувика. И мамину маму. Она жила в Тельшяй, и мы ее называли "тельшяйской бабушкой". И дядю Михеля, отказавшегося перед расстрелом от повязки на глаза. И тетю, и двух ее маленьких детей, которые умерли в Рижском гетто от голода. Ее мужа расстреляли одним из первых. Дядя привез фотографию их свадьбы. Из пятидесяти двух сидевших за столом родственников и гостей в живых остались только трое — мы с Мирой и папа… Разглядывая эти снимки, я вспомнила другие, лежащие в музейной папке. Их даже разглядывать некому… А мы до поздней ночи продолжали вспоминать. На следующее утро, едва я пришла на работу, зазвонил телефон. Звонивший представился работником Комитета государственной безопасности. Сердце, конечно, екнуло. Но тот, в трубке, заговорил совсем о другом. Он сейчас знакомится с записями, которые в годы гитлеровской оккупации тайком вел житель Понар, фиксируя расстрелы мирных граждан. В этих записях не все понятно. Например, если он не ошибается, то так называемый "Судный день" по еврейской религии вроде осенью, а автор, описывая расстрел прямо на железнодорожных путях, пишет про "Судный день". Хотя указана дата — апрель. Я сразу догадалась, что речь идет о "Каунасской акции". Начала объяснять, почему тот человек мог назвать творившийся кошмар судным днем, но мой собеседник попросил все же прийти, и помочь ему разобраться на месте. Сказал, что ждет меня через час, что пропуск уже заказан. Если надо позвонить директору, чтобы отпустил с работы, он позвонит. Я поспешила его уверить, что звонить не надо; Федаравичюсу, отпрашиваясь, не уточнила, куда именно меня попросили придти. О том, что живший в Панеряй, недалеко от места расстрела поляк почти с первых дней оккупации записывал, когда и примерно сколько человек провели или провезли мимо его дома к огороженным в лесу ямам, откуда вскоре доносилась стрельба, я давно знала. Знала и о том, что сам он погиб в канун освобождения от случайной пули, и что его записи, в свое время зарытые в землю, жена нашла случайно, вскапывая огород. Говорили, что должны быть и снимки — иногда он тайком еще и снимал. Но их найти не удалось. Сотрудник Госбезопасности меня уже ждал, и я сразу принялась ему повторять, что "Судным днем" этот поляк мог назвать "Каунасскую акцию" в переносном смысле, настолько все, что происходило, было ужасным. Весной 1943-го года немцы принялись одно за другим ликвидировать гетто в окрестных маленьких городках — якобы из-за того, что в округе орудуют партизаны, и жители этих гетто могут поддерживать с ними связь и даже присоединиться к ним. Несколько тысяч человек, которых председатель вильнюсского гетто Генсас, ссылаясь на необходимость расширить какие-то мастерские в самом гетто, "выторговал" у немцев, привезли в вильнюсское гетто. Остальным сказали, что их везут в каунасское. Но когда эшелон остановился на краю леса и раздалась команда выходить, люди, поняв обман, кинулись бежать. Охрана открыла огонь. На подмогу прибежали остальные солдаты, ожидавшие своих жертв у ямы. Автоматные очереди косили разбегающихся мужчин, женщин, детей. Вскоре все железнодорожные пути, овраги, поле были усеяны телами. Солдаты приканчивали раненых. Пришлось задержать движение поездов, пока хотя бы с рельсов не были скинуты тела убитых. Свидетель акции старый поляк и назвал весь этот ужас "Судным днем". Я замолчала. А гебист неожиданно произнес: — К вам вчера приехал родственник из заграницы. Внутри опять все вздрогнуло, но ответила я, кажется, довольно спокойно: — Приехал. Папин брат. Из Израиля. Он мрачно смотрел в пол. Видно, выжидал, чтобы я заволновалась, боясь дальнейших расспросов. А я вдруг рассердилась. Именно рассердилась за обман, за придуманный повод вызвать меня. — Конечно, привез подарки? — Привез. Он уточнил: — Я имею в виду печатную продукцию. Литературу. Насколько нам известно, у него в Иерусалиме книжный магазин. Он и это знает! Но я пожала плечами. — Возможно. Я не успела его спросить. — Весь вечер провели вместе и не поинтересовались? — Мы говорили о погибших. — И тем не менее, какую он привез литературу? Религиозную? — Никакой. — Он при вас разбирал свой чемодан? — Нет. Чемодан остался в гостинице. — Тогда откуда такая уверенность? — Он приехал только повидаться с нами. С теми немногими, кто остался в живых из нашей большой семьи. Следователь был явно недоволен. — Скоро суббота, ваш дядя наверное пойдет в синагогу. — Не знаю. Он, кажется, неверующий. — В Израиле нельзя быть неверующим. А в синагоге часто пользуются появлением иностранца. Не все туда ходят молиться. У иных совсем другие цели, например, клеветать на Советский Союз. А вам нежелательные контакты вашего дяди могут навредить. Поэтому посоветуйте ему ни в какие разговоры не вступать. Вам еще предстоит издать книжку. Тут я, кажется, выдала свое удивление. Он знает и про то, что я сдала в издательство рукопись! А он, все так же глядя в пол, говорил, что от поведения дяди во многом зависит моя дальнейшая жизнь. Добавил, что о нашем разговоре никто не должен знать. Кажется, хотел еще что-то добавить, но, видно, решил, что хватит. Расписался в моем пропуске и проводил до выхода, вернее, до дежурного у дверей. А я была занята одной мыслью — чтобы никто меня не увидел выходящей отсюда. Папе я о своем "визите", конечно же, рассказала в тот же вечер. Но дядю ни о чем не предупредила. Он и сам ничего не нарушал. Ночевал, как и было положено, в гостинице. Общался только с нами. Долгими были наши разговоры по вечерам. Пределы города не покидал. Поехал только в Понары, но это всего в 8-ми километрах от города. Правда, перед субботой, я с чувством некоторой опаски ждала, что он попросит отвести его в синагогу. Не попросил. И вообще не проявлял ни малейших признаков религиозности. Я не удержалась и спросила, можно ли в Израиле быть неверующим. Он удивился и ответил, что, конечно, можно. Тогда я полюбопытствовала, что же он делает по субботам, когда ничего нельзя делать, и не ходит городской транспорт. — Отдыхаю. Иду к другу, который живет рядом, и мы играем в шахматы. Больше я вопросов не задавала. А когда он улетал, проводить его в аэропорт — поехала.

ПОЕЗДКА К И.Г.ЭРЕНБУРГУ

Перед каждым звонком в издательство я "собиралась с духом", чувствуя, что и на этот раз ответ будет прежним — рецензии еще нет. Чем дольше институт истории партии не давал своего заключения, тем более это меня тревожило. Не помогали и уверения Шамариной, что сотрудники института никогда не торопятся с ответами. Но это меня не успокаивало. Наоборот. Зависимость от их решения пугала. Они могут считать, что советскому человеку не обязательно знать, да еще в подробностях, как и сколько евреев уничтожили немцы. Им нет дела до того, что обреченные на гибель и понимавшие свою обреченность узники жаждали не только остаться в живых. Они надеялись, что когда-нибудь люди узнают, как издевательски методично немцы истребляли ни в чем неповинный народ. Это нужно и ради мертвых, и ради живых. В один из погожих дней второй половины октября 1961-го года в Кисловодском курорте сидели на скамеечке московский пенсионер Артур Моисеевич Хавкин с женой и недавний виленчанин, бывший военный прокурор Лев Федорович Филимонов, который, выйдя в отставку, переехал жить в Кисловодск. Они разговорились о зверствах гитлеровцев и Филимонов рассказал им то немногое, что знал о преступлениях немцев в Литве. И еще о том, что он знаком с дочерью бывшего директора Вильнюсского филиала ВЮЗИ, который он, Филимонов, в свое время окончил. Что эта дочь была в гетто и в двух концентрационных лагерях, и вела там дневник. Что она осталась жива и работает в филармонии. Хавкин проявил горячее желание узнать о дневнике подробнее и попросил Филимонова написать в Вильнюс и заочно нас познакомить, после чего он сам напишет.