Это было потом — страница 36 из 48

Однажды, придя на работу, я нашла на столе не только "привычное" ежедневное письмо из Ленинграда, от мужа (я к тому времени уже была замужем за ленинградцем), но еще одно, из Москвы. Почерк был незнакомый. И фамилия отправителя — Хавкин А.М. - ничего не говорила. Я вскрыла письмо. Тем же почерком, что и на конверте, было написано: "К Вам обращается человек, о котором Вы могли узнать из недавнего письма Розы Марковны и Льва Федоровича Филимоновых из Кисловодска". От Филимоновых я никакого письма не получила, тем более было любопытно, что же он пишет, и я продолжала читать. "Поскольку я поставил себе задачу всеми доступными мне силами и средствами не давать людям забыть о фашистских зверствах, то я живо заинтересовался рассказом Филимоновых о Вас. Лично я прошел всю недавнюю войну с начала до конца в армии". Дальше он просил хотя бы в кратком виде написать ему о дневниках (почему-то во множественном числе), и сообщил, что, "располагая некоторыми связями в кругах, интересующихся возможностью познакомиться с новыми материалами о фашистских зверствах, я бы смог предпринять некоторые шаги к тому, чтобы Ваши дневники не остались втуне". Я дала письмо прочесть Изе и Риде. Но они посоветовали не торопиться с ответом, пока не будет письма от Филимонова, и не выяснится, что этот Хавкин за человек. Только ли желание не давать людям забыть о зверствах фашистов им руководит. Я удивилась: какие еще чувства могут им руководить? Оказывается — и тут они были едины — корыстные цели. За помощь он может потребовать поделиться гонораром или даже напроситься в соавторы. Я сникла. Это "поделиться гонораром" напомнило историю с переводами. Но все же я возразила: рукопись уже сдана в Издательство, и никто не может претендовать на соавторство. Я ему ответила в тот же вечер. Вскоре получила второе письмо. Хавкин спрашивал, не намереваюсь ли я перевести рукопись на русский язык, и поразил неожиданной просьбой разрешить ему показать мое письмо И.Г.Эренбургу и "попросить его совета или участия в той или иной форме". Я опять ответила сразу. Написала, что перевести на русский язык, по крайней мере предварительно, я готова. А что касается разговора о дневнике с И.Г.Эренбургом, то, если только есть такая возможность или хотя бы надежда, я была бы ему очень благодарна. Оказалось, что, упомянув в письме о некоторых связях "в кругах, интересующихся возможностью познакомиться с новыми материалами о фашистских зверствах", он имел в виду именно И.Г.Эренбурга, к которому намеревался обратиться через своего друга П.И.Лавута.*(*Павел Ильич Лавут много лет работал в Союзе писателей СССР, где организовывал выступления писателей и сопровождал их в поездках по Советскому Союзу. Особенно много разъезжал с В.В.Маяковским, который упомянул его в своей поэме "Хорошо": "Мне/ рассказывал/ тихий еврей/ Павел Ильич Лавут:/ "Только что/ вышел я/ из дверей,/ вижу — / они плывут…") Получив это, второе письмо, он пошел к Павлу Ильичу, тот сразу позвонил И.Г.Эренбургу и, сославшись "на одно интересное дело", попросил разрешения зайти к нему. Уже на следующий день оба были у него. Я об этом посещении — это было 12-го декабря 1961-го года — узнала из письма Хавкина, написанного в тот же день. Он писал: "Илья Григорьевич внимательно прочитал оба ваших письма и, как говорится, благословил на задуманное — предложил мне тотчас написать Вам, чтобы Вы приступили к предварительному переводу с литовского. То обстоятельство, что книга на первых порах выйдет именно на литовском языке, значительно упрощает положение, являясь как бы неким трамплином к последующему изданию для широкого круга советских читателей. Конечно, чем раньше вы закончите и пришлете свой перевод, тем для дела будет лучше. Эренбург еще высказал суждение о том, что немаловажное значение будет иметь литературная сторона изложения, и тут же заметил, что Вы ведь занимаетесь литературным трудом вообще, и, следовательно, для такого рода опасения нет основания. Вернее, их не должно быть. Он интересовался, когда, примерно, можно ожидать выхода книги, очевидно, имея в виду степень готовности предварительного перевода. И еще, конечно, как он выразился (что и без того понятно), самым лучшим было бы повидаться с Вами. На прощание он еще раз подтвердил свой интерес ко всему этому и посильную помощь в осуществлении всем нам дорогой и понятной цели — получения еще одного свидетельства пережитого. Тут же он просил меня держать его в курсе дальнейшего, т. е. во всем, связанном с переводом, выходом книги в свет и возможности Вашего приезда сюда". Интерес такого всемирно известного и, казалось, недосягаемого человека, как И.Г.Эренбург, конечно, очень обрадовал. Я решила сразу же взяться за перевод, хотя в издательстве рецензии по-прежнему не было. Шамариной я о письмах из Москвы и о переводе на русский ничего не сказала. Только попросила, если Институт, наконец, пришлет свое заключение, позвонить папе, так как ненадолго уезжаю к мужу в Ленинград. Я на самом деле взяла отпуск и поехала совмещать работу с семейной жизнью. (Я была замужем за ленинградцем, но окончательно переехать в Ленинград все еще не могла решиться…) Я не просто переводила с одного языка на другой. Лишь раскрыв рукопись, я с первых же строк оказывалась там, в том времени. Снова проживала каждый описанный день. Когда становилось совсем невмоготу, я, как первое время, когда особенно часто снился лагерь, с усилием возвращала себя в действительность. Оглядывала комнату. Твердила себе, что я в Ленинграде, что с того времени уже прошло много лет. На кухне свекровь спорит с соседкой. Сёма на работе. Скоро, в обеденный перерыв, он позвонит. Подходила к окну, смотрела на школу, что напротив, на проезжающие по улице машины. Ждала, когда проедет маршрутный автобус. Тогда я снова сяду за работу. Автобус проезжал, сворачивал за угол, и я возвращалась к столу. Опять окуналась в прошлое… Полностью за эти несколько недель перевести свои записи я не успела, и вернулась в Вильнюс. Рецензии все еще не было… Ожидание становилось все более тягостным, надежды, что решение будет положительным, как я ни старалась их удержать, таяли, и это меня очень угнетало. Особенно после того, как я прочла в "Вечерних новостях", что западногерманские власти выпустили из тюрьмы Хоппе — бывшего коменданта нашего лагеря, Штуттгофа. Тогда я его фамилии не знала. Там он был всесильный комендант лагеря, штандартенфюрер СС, перед которым трепетали даже его подчиненные эсэсовцы. При нем и унтершарфюрер, и охранники нас избивали и над нами глумились с большим остервенением, чем обычно. Особенно если он им давал свою излюбленную команду взгреть узника так, "чтобы вода в его заднице закипела". Лично избивать он считал ниже своего достоинства, зато непременно присутствовал при публичных казнях через повешение (кроме массовых уничтожений в газовой камере были и индивидуальные казни), при назидательных порках или так называемых "наказаниях авансом" — чтобы никому неповадно было что-то нарушить, не соблюдать лагерную дисциплину. Теперь он, тот же штандартенфюрер СС, на свободе. И Мурер до недавнего времени был на свободе. А его непосредственный начальник, гебитскомиссар Вильнюса Хингст? А оберштурмфюрер Нойгебоер? А Швайнбергер? А начальник тюрем Вайс, руководивший расстрелами в Панеряй? Говорят, что его теща живет где-то у Швейцарской границы. Наверно, и он там недалеко. А ликвидировавший вильнюсское гетто Китель? Я же написала об их преступлениях. Почему Институт истории Партии медлит с решением издать эту книгу? Я решила все-таки им все это объяснить. Но чтобы не подвести Шамарину, попросила ее согласия. Она его не дала. В очередной раз посоветовала набраться терпения. Правда, обещала, что в ближайшее время найдет повод и сама позвонит, поинтересуется, когда примерно можно ждать рецензии на мою рукопись. Я продолжала ждать. Глушила тревогу работой. Завершив перевод, по вечерам допоздна засиживалась в Филармонии и перепечатывала его. Когда работа подошла к концу, написала Хавкину. Он вскоре ответил, что Эренбург просит приехать. Честно говоря, я не понимала, какой смысл ехать до того, как Эренбург прочел. Но, тем не менее, уложила вместе с рукописью свой домашний "музей" — шестиконечные желтые звезды, которыми мы тогда были мечены, распоряжения Мурера, "аусвайзы", жестяной нашейный номерок, изданный в Париже на французском языке мемориальный сборник Давида Диаманта "Евреи — герои Сопротивления", в котором есть фотография дяди Михеля и его прощальное письмо жене. Взяла еще одну книгу, тоже на французском языке, где воспроизведено объявление об их, двенадцати заложников, расстреле, а также снимки траурной процессии, когда в 1950-том году останки казненных переносили на кладбище Пер ля-шез. Со всем этим поехала в Москву. Лавут, узнав о моем приезде, сразу позвонил Эренбургу, и Илья Григорьевич попросил прийти через два дня, то есть 6-го марта в 9,30 утра. Другого свободного времени у него нет, в последующие дни он будет еще больше занят, а держать меня долго в Москве не хочет. К сожалению, он нам может уделить всего полчаса, в десять должен прийти шведский журналист. Вечером Лавут меня повел на спектакль студенческого театра МГУ "Дневник Анны Франк" и в антракте познакомил с исполнительницей роли Анны — Чернявской. Мы обе обрадовались этой встрече. На следующий вечер мы втроем, уже и с Хавкиным, пошли в Центральный дом литераторов на вечер памяти Семена Гудзенко. Перед началом вечера Лавут меня просвещал: тот сутулый старик — Павел Антокольский. Мне очень хотелось подойти к нему и поблагодарить за стихи, особенно за "Сына". Но я не решилась. А дама впереди нас — Лиля Брик. Старушка, которую Симонов бережно ведет под руку — мать Семена Гудзенко. Когда появился Эренбург, Лавут спросил: — Его, надеюсь, узнаете? Я его узнала по фотографиям. И Симонова узнала. И помнила его военные стихи. Вечер начался. Я слушала выступающих, старалась все запомнить. Было очень стыдно, что не знала стихов такого хорошего поэта, не знала и того, что его ранение было схожим с ранением Пушкина, но ему сделали операцию, и он еще жил до 1953-го года. Что свою смерть он предсказал в одном послевоенном стихотворении: "Мы не от старости умрем — От старых ран умрем". Меня удивило признание Эренбурга, что этот молодой человек в самом начале войны знал о ней гораздо больше того, что знал сам Эренбург. Потому что, как Эренбург выразился, это была не поэзия о войне, а с войны, с фронта. А когда зазвучал в записи голос самого Гудзенко, я чуть не расплакалась. Я была так поглощена тем, что говорили со сцены, что забыла о главном — уже завтра утром идем к Эренбургу. Дверь нам открыла немолодая, интеллигентного вида женщина. Лавут, здороваясь, назвал ее Натальей Ивановной и, знакомя нас, сказал, что она — секретарь Ильи Григорьевича. Наталья Ивановна впустила нас в большую комнату. Разглядывать висящие на стенах картины, явно заграничные сувениры и пестрый восточный коврик, я стеснялась. Только удивилась, что среди такого обилия художественных произведений на столе обыкновенная клеенка — цветастая, уже потертая в углах. Вошел Илья Эренбург. Вблизи он показался старше, чем вчера вечером на сцене. И мешки под глазами более видны, и редкие волосы торчат, словно тонюсенькие березки в редколесьи. Илья Григорьевич, видно, заметил мое волнение и, только поздоровавшись, заговорил с Лавутом. Наконец Эренбург обратился ко мне. Спросил, какой у нас в Литве преобладает антисемитизм — государственный или народный. Он об этом спрашивал у Бориса Слуцкого, недавно побывавшего в Литве, но поскольку тот гостил у Миколаса Слуцкиса, то ответить не смог. Я сказала, что, к сожалению, у нас есть и тот, и другой. Только проявлений государственного, пожалуй, меньше. Может, оттого, что Первый секретарь ЦК партии А.Снечкус и Председатель Президиума Верховного Совета Ю.Палецкис этим не заражены. И министр культуры Ю.Банайтис очень порядочный человек. Что благодаря ему "космополитами" были объявлены всего несколько человек, которым это не могло повредить, — они уже были в лагерях. Находящихся на своб