было, то, что я тогда чувствовала, о чем думала. И не могу придать себе тогдашней какие-то марксистско-ленинские позиции. Я о них даже понятия не имела. (Да и теперь, после пятерки на экзамене в Литинституте, с этим у меня неважно…) Но чем больше я повторяла, что не могу ничего переделать, тем невыносимей становилась мысль, что, значит, никто так и не узнает, что с нами было — в гетто, в лагерях. Даже те, кто тогда жили в городе, проходили мимо кирпичных оград гетто, видели, как нас, меченых желтыми звездами, ведут на работу, всего-то и знали, что за этой стеной — еврейское гетто, и что оттуда время от времени по ночам гонят в Панеряй и расстреливают. А те, кто в те годы были на фронте или в эвакуации, и тем более тогдашние дети, даже и этих кирпичных оград не помнят, совсем ничего не знают! И Эренбург ведь советовал делать все, чтобы книжка вышла. И все равно я не могу, не могу ее переделать! Чувство безысходности не проходило. После работы я не сразу шла домой: там лежала на столе рукопись. А упрятать ее в нижний ящик к тому, что там уже лежит — тем трем тетрадям, "аусвайзам", жестяному номерку и желтым звездам не могла, — это значило бы обречь ее на молчание. И в музей составлять картотеку тоже не ходила. Забредала то к одной подруге, то к другой. Тянула время… Однажды я у Фриды с Борей встретила Диму Гельпернаса. Неизменно спокойного и ироничного Диму. В Каунасском гетто он был одним из руководителей подпольного комитета сопротивления. Потом попал в концлагерь Дахау. Его жена — всегда улыбающаяся энергичная Саля тоже была в Кауснасском гетто. Пятнадцатилетней девчонкой внесла через ворота спрятанную в метле винтовку. Я знала, что теперь Дима — заместитель директора по производству издательства политической и научной литературы. Но почему-то раньше, когда относила туда рукопись, не вспомнила о нем, и когда томительно ждала рецензии, не вспомнила. А Дима, оказывается, знал, что такая рукопись в издательство поступила. Естественно, спросил, как у меня дела. Мой пересказ рецензии его не удивил. — А вы ожидали чего-нибудь другого? Я не могла определить, чего именно ждала и ответила: — По крайней мере не таких упреков. Дима молчал. Потом спросил, что собираюсь делать. Я ответила, что ничего. Он удивился. — Надеюсь, Шамариной вы еще не успели об этом сообщить? — Нет. — И о своем несогласии с этим великим знатоком марксизма-ленинизма тоже не доложили? — Пока нет. Но, наверно, придется… — А вы никогда не замечали, что начальство не любит прямых возражений? Тем более, когда некоторые замечания можно учесть. — Учесть?! — Раз партии это так необходимо, — продолжал он спокойно, — можно ей пойти навстречу, и немцев переименовать в гитлеровцев. Тем более, что они на самом деле таковыми были. Русских назвать советскими и того проще. А если хорошенько подумать, можно еще в чем-нибудь таком уступить. Что Йонайтис фигура отнюдь не символическая легко доказать. Кстати, до войны мы вместе учились в Университете, только на разных факультетах. Попросите его нанести мадам Шамариной визит и лично засвидетельствовать свое реальное существование. Я так удивилась, — как это мне самой не приходило в голову, что едва не упустила дальнейшего. А Дима советовал найти еще несколько таких неверных утверждений, это немного подточит у Шамариной, а затем и у редактора веру в безошибочность и некоторых других его утверждений. Но тем не менее — продолжал он — кое-чем, к сожалению, придется пожертвовать. Ни одна книга не выходит без жертвоприношений. Мне не терпелось скорей оказаться дома, и взяться за работу. Взялась я сразу. Старательно, хотя все помнила наизусть, перечитывала фразу за фразой, боясь пропустить слово "немцы". Обнаружив, аккуратно перечеркивала и сверху вписывала то "гитлеровцы", то "эсэсовцы", то "палачи". Хорошо, что фактических исполнителей их приказов — литовцев — я еще раньше, при переводе на литовский язык, не назвала, как тогда, литовцами, а солдатами, убийцами, злодеями. За два вечера я немцев переименовала в гитлеровцев, а русских — в советских. Еще я спросила Йонайтиса, сможет ли он, в случае необходимости, пойти к Шамариной, или, прочтя рукопись, подтвердить, что все, касающееся его, — правда. Он, конечно, согласился. Но на этом моя доработка рукописи кончилась. А Дима говорил, что придется еще кое-чем пожертвовать. Чем именно? Я выписала все претензии рецензента на отдельный лист бумаги, отметила галочкой две учтенные. Третью поставила у фамилии Йонайтиса. А что еще учесть? Писать о коммунистах не могу. Я же их тогда не знала! Да и какая это была бы конспирация, если всякая девчонка знала бы тех, кто готовится к сопротивлению и выходит в леса. Но как добавить в текст то, что я узнала уже после войны — что секретарем партийной организации был Б.Шершневский, а усач, который в ночь охоты за И.Витебергом отбивал его у геттовских полицейских (его, только безымянного, я упомянула) — Ш.Каплинский. Что в день ликвидации он вывел из гетто через канализационные трубы большую группу, что он был командиром партизанского отряда "За победу", а его жена, Х.Боровская, была комиссаром этого отряда. Тогда я же этого не знала. И не могла знать. Однако назвать их на самом деле надо. Не только потому, что рецензент требует, а потому, что они этого заслуживают. И они, и братья Гордон, и Дубчанский, и Мицкевич. Но как это сделать? Вклинить фамилии партизан в текст нельзя, будет искусственно. Написать послесловие? И я решила сделать сноски! Может, благодаря этому и Глазман останется. Я поставила еще одну галочку. А что делать с Генсасом? Не могу я его назвать буржуазным националистом. Тогда я и слов таких не знала. И ведь только перечислила, что о нем говорят — и хорошее, и плохое. Я перечитала этот кусок и… добавила, что его уговоры хорошо работать, приносить немцам пользу и не слушать тех, кто призывает к сопротивлению, его сторонники объясняли тем, что он хочет любой ценой сохранить гетто до прихода Красной Армии, и хоть сколько-нибудь евреев вывести из гетто. Об этом своем намерении он кому-то сказал. Доверился, что если увидит, что сохранить гетто не удается, сам откроет ворота, и скажет: "Бегите! Спасайтесь!" Но что с того? Выловят на первых же улицах, в первых дворах. Кто из литовцев или поляков за эти годы решился рискнуть жизнью и спрятать у себя еврея, уже давно это сделал. Не могу я быть ему судьей. И защитницей не могу, хотя немцы его тоже расстреляли, убрали перед полной ликвидацией гетто. Но если не учту обвинений рецензента, Шамарина это воспримет, как нежелание считаться с мнением партийных органов и вообще откажется издать книжку. А надо, чтобы она вышла. Обязательно надо, чтобы люди прочли, узнали, как страшно было в гетто, когда озверевшие солдаты под дулами автоматов выгоняли из домов целые семьи, уводили их в лес и там расстреливали. Как жутко было понимать, что следующим можешь быть ты, твои родные. Как мы леденели от ужаса в Штуттгофе, когда унтершарфюрер, шагая вдоль строя, хладнокровно тыкал плетью в самых исхудавших — отбирал для газовой камеры. И каждая молила Бога, чтобы плеть скользнула мимо нее. И как надзиратели и конвоиры изощрялись в издевательствах над нами. Я должна об этом рассказать. Должна. Поздно ночью я вычеркнула все свои раздумья о Генсасе. И строчку, что "Юденрат" был создан из почтенных жителей города, вычеркнула. Оставила только, что он был создан. Рукопись не перепечатала, чтобы Шамарина видела, что я ее "доработала" и отнесла в издательство. С Димой мы договорились, что при встрече будем делать вид, что не знакомы. Так ему будет легче интересоваться прохождением рукописи. Он меня частично успокоил тем, что, как правило, на повторное рецензирование не отправляют, — рассчитывают на вынужденное послушание автора и, главное, на исполнительность редактора. Но тут же огорчил, что редактор мне достался ретивый. Его фамилия Пагирис. Он молодой, метит на должность главного редактора, поэтому старается доказать свою бдительность. Опять началось тревожное ожидание: ведь не все замечания я учла и, вопреки рекомендации рецензента, не переписала рукопись заново.ОПЯТЬ ЧУДОВИЩНОЕ ОБВИНЕНИЕ
Вскоре собственная тревога померкла перед страшной, потрясшей весь город трагедией: в подвале одного из домов в самом центре найдена мертвая шестилетняя девочка, задушенная при попытке изнасилования. Молниеносно разнесся слух, что про изнасилование говорят нарочно. На самом же деле ее убили евреи, — скоро пасха, им для мацы нужна кровь христианского ребенка. Я побежала к Фриде с Борей, — они живут в том же доме, где и несчастная семья девочки, и узнала, что накануне вечером отец девочки ее и младшего сына забрал из детского сада и оставил во дворе поиграть, пока мать приготовит ужин. Когда их позвали, пришел только мальчик. Где сестренка, он объяснить не мог. Сказал только, что она каталась с горки с дядей, который часто приходит играть с ними. Как этого дядю зовут, ни он, ни другие дети не знали. Все твердили одно и то же — что он хороший, играет с ними. Как он выглядит, тоже не могли описать. Повторяли, что пальто у него зеленое. (Незадолго до этого в город завезли большую партию китайских серовато-зеленоватых пальто, и в них ходил чуть ли не каждый двадцатый мужчина.) Милиция искала девочку всю ночь, но безуспешно. А утром кто-то из жильцов дома, спустившись в подвал, обнаружил мертвое тельце в разодранной насильником одежде. Слухи о том, что ее убили евреи, обрастали "достоверными" подробностями: какая-то женщина сама видела на щечках бедняжки следы уколов, — ведь кровь высасывали. Кто-то "доподлинно" знал, что евреи заплатили родителям за нее сорок тысяч рублей. Не обошлось и без громогласных сожалений, что Гитлер не всех "их" уничтожил. Я, конечно, знала о давнем процессе над Бейлисом, обвиненном в ритуальном убийстве. Но что этот дикий вымысел про христианскую кровь для мацы может воскреснуть в наше время, да еще в таком городе, как Вильнюс, представить себе не могла. Однако так было. И ко мне вернулось старое ощущение, что меня ненавидят. Я стала ходить на работу пешком, чтобы в троллейбусе не поймать на себе враждебного взгляда. Не смотрела на прохожих. Страшилась, услышав за собою быстрые шаги. И лишь в филармонии немного успокаивалась. В день похорон девочки дотемна осталась на работе. Фрида с Борей потом рассказали, что в их дворе и на улице перед домом собралась огромная толпа. На грузовике с постаментом для гробика была водворена увеличенная фотография ребенка, и сидевшая в кузове женщина поворачивала ее во все стороны, чтобы всем было видно. А на второй или третий день после похорон я прочитала в "Вечерних новостях" напечатанное мелким шрифтом на последней странице коротенькое сообщение о том, что накануне покончил с собою гр-н П., который в своем предсмертном письме матери признался, что является половым извращенцем, и что это он задушил девочку. Испугался, что она очень кричала. Но и после этого сообщения слухи о причине ее смерти еще долго не улеглись… Еще через несколько дней всезнающая Таня мне по большому секрету рассказала, как все было на самом деле. Когда девочку нашли, МВД приказало отделам кадров всех предприятий и учреждений представить списки мужчин, которые на следующий после убийства день не вышли на работу, с указанием, если известны, причин невыхода (командировка, болезнь и т. п.). П. тоже оказался в этом списке, но его начальник сказал, что парень тихий, интеллигентный, комсомолец, учится на заочном отделении института, и его из списка для дальнейшей проверки вычеркнули. Неожиданно в милицию позвонила его мать, и сообщила, что сын покончил с собою, перерезав вены, и оставил письмо, в котором признался в содеянном. Хоронили его тайком, ночью. Но одному из приехавших после звонка матери работнику милиции показалось подозрительным, что пол у дивана, на котором лежал окровавленный самоубийца, недавно вымыт. А в ванной висит явно только что выстиранное платье. И он усомнился, было ли это самоубийством. По его настоянию произвели эксгумацию тела, и экспертиза по направлению надрезов установила, что их сделал не сам он. Стали допрашивать мать. И она рассказала правду… …Сын ей признался почти сразу. Ошеломленная, она вызвала отца. (Тот в свое время оставил семью и женился